“Non-Union State”: the Republic of Belarus in the memory wars of Eastern Europe
// Sociodynamics. 2021. № 8. P. 66-84. DOI: 10.25136/2409-7144.2021.8.35187 URL: https://en.nbpublish.com/library_read_article.php?id=35187
Library
|
Your profile |
Sociodynamics
Reference:
Linchenko A.A.
“Non-Union State”: the Republic of Belarus in the memory wars of Eastern Europe // Sociodynamics. 2021. № 8. P. 66-84. DOI: 10.25136/2409-7144.2021.8.35187 URL: https://en.nbpublish.com/library_read_article.php?id=35187
|
|
DOI:
10.25136/2409-7144.2021.8.35187Received:
07-03-2021Published:
15-09-2021Abstract: The subject of this research is the position of Belarus in the memory wars of Russia and Eastern European countries of the two recent decades. Based on P. Bourdieu’s theory of symbolic power, as well as comparative analysis of the key stages of the historical politics of Russia and Belarus as the members of the Union State, the author explores the causes and peculiarities of electoral neutrality of Belarus in the memory wars of Russia and Eastern European countries. Analysis is conducted on the theoretical-methodological aspects of the concept of “memory wars”. Content analysis of the relevant research reveals the specificity of the Belarusian case with regards to correlation between domestic and foreign historical politics. The specificity of the forms of post-Communism that have established in Russia and Belarus, the difference in the pace of historical politics of the last three decades, as well as the evolution of the political regime of Alexander Lukashenko contributed to the formation of peculiar position of the Republic of Belarus in the memory confrontation between Russia and its Eastern European neighbors. The internal manifestation of such position was the desire to displace the conflicts between memory communities in the republic, the movement of memory to the periphery of cultural-information space, while the external manifestation was strive for electoral neutrality (memory isolationism) in the memory wars in Eastern Europe. Such position is aimed not so much at supporting Russia’s memory initiatives, but at solving the relevant political and economic challenges, using historical politics as the instrument for promoting the own interests.
Keywords:
memory wars, the politics of memory, historical policy, Republic of Belarus, Union state, the politics of time, memorial isolationism, symbolic politics, Lukashenko, Public commemorations
Статья подготовлена при поддержке гранта РФФИ и ЭИСИ
№ 20-011-31600.18-511-00001
Распад СССР и Организации Варшавского договора способствовали не только появлению новых государств Восточной Европы, но и стали отправной точкой для дальнейшей трансформации общеевропейской культурной памяти. Как отмечает отечественный исследователь А.И. Миллер, на смену космополитическому подходу к памяти (и в частности к памяти о Второй мировой войне), апеллировавшему к необходимости либерально-демократической проработки прошлого и актуализации дискурса собственной исторической виновности, приходят более конфликтогенные отношения в сфере политического и культурного обращения к прошлому. Он отмечает: «принципиально иным был подход к прошлому, сформировавшийся в бывших социалистических странах и в ряде бывших республик СССР. Восточноевропейские страны, заявлявшие о стремлении в Европу, стремились продемонстрировать следование космополитическому канону как общеевропейской ценности. Однако в действительности подход посткоммунистических элит к политике памяти был принципиально иным <…> в центре восточноевропейских нарративов оказался не «критический патриотизм», а страдания собственной нации. В основе этого различия лежал иной подход к самой природе культурной памяти» [1, c.224]. При этом, как показывают исследования целого ряда отечественных и зарубежных исследователей, национальные историографии не только не избежали данной трансформации подхода к памяти в Восточной Европе, но и активно поддержали его [2, 3, 4, 5, 6, 7]. Теоретической реакцией современных исследователей на данные процессы стало уточнение специфики самого подхода к формату памяти в новой, объединенной Европе, который по мысли А. Булл и Х. Хансена из космополитического превращается в антагонический [8]. Говоря об антагонистических формах коллективной памяти, авторы в первую очередь, имеют в виду националистическую память, которая стремится провести границу между друзьями от врагами и направлена на формирование и расширение собственной культурной идентичности, где «другие» оказываются исключенными. Такой тип памяти основывается на монологичности и ксенофобии. Подобный тип способствует формированию чувства принадлежности через конфронтацию с чужаками. Определенным результатом данных процессов стал рост мнемонических конфликтов и «войн памяти», превращающихся в самостоятельный предмет изучения memory studies [9, 10, 11, 12].
В подобной ситуации возникает потребность в дальнейшем углублении теоретических знаний о месте и роли отдельных государств и общественных акторов в Восточной Европе в разворачивающемся мемориальном противостоянии. Ключевую роль в данном противостоянии играют споры о наследии Второй мировой войны между Россией, бывшими союзными республиками, бывшими социалистическими странами Восточной Европы, а также их западноевропейскими союзниками. В этой связи особое место принадлежит Республике Беларусь, которая, с одной стороны, как и Украина, испытала на себе всю тяжесть Великой Отечественной войны и оккупации, а с другой стороны, является союзником России в рамках единого государства.
Следует заметить, что в последние годы историческая политика Беларуси уже становилась предметом исследования как отечественных, так и зарубежных ученых. В частности, были рассмотрены вопросы ее периодизации [13, 14], основные векторы национальной памяти и идентичности белорусов [15, 16, 17], вопросы места и роли историографии в становлении исторической политики [18, 19, 20], влиянии исторической политики на преподавание истории в школе и места памяти [21, 22, 23, 24, 25], специфике конструирования мифа о «партизанской республике» в современной Беларуси в массовом сознании [26] и официальной исторической политике и оппозиционных проектах [27], места и роли религиозного фактора в политике памяти России и Беларуси [28]. Вместе с тем, в тени исследований продолжают оставаться вопросы о месте и роли Республики Беларусь в мемориальных войнах в Восточной Европе, а также более широкий вопрос о синхронности исторической политики Союзного государства России и Беларуси.
Соответственно целью данной статьи является анализ позиции Беларуси в мемориальных войнах России и восточноевропейских государств в последние два десятилетия. Основная гипотеза нашего исследования состоит в том, что специфика формы посткоммунизма, сложившаяся в Беларуси и эволюция политического режима Александра Лукашенко способствовали формированию особой позиции Республики Беларусь в мемориальном противостоянии России и ее восточноевропейских соседей. Внутренним выражением данной позиции явилось стремление к вытеснению конфликтов между сообществами памяти в республике на периферию культурно-информационного пространства, а внешним выражением стремление к избирательному нейтралитету в мемориальных войнах в Восточной Европе. Подобная позиция является не столько стремлением поддержать российские мемориальные инициативы, сколько связана со стремлением решать актуальные политические и экономические задачи, используя историческую политику как инструмент продвижения собственных интересов.
Что такое мемориальные войны?
Проблемы теоретического осмысления понятия «войны памяти» / «мемориальные войны» привлекают все большее внимание исследователей в связи с актуальными политическими процессами в современном мире, и связываются в первую очередь с ростом информационного противостояния вокруг интерпретации событий Второй мировой войны, а также трансформацией базовых подходов к проекту общеевропейской культурной памяти. Особую сложность осмыслению проблемы мемориальных войн добавляет также их статус, рассматриваемый одновременно как в модусе конфликта ценностей, так и конфликта интересов [12, с.4]. На первый взгляд мемориальные войны являются разновидностью политического противостояния, когда общественные группы, сообщества памяти, официальные и неофициальные акторы используют конфронтационные образы прошлого в информационном пространстве с целью получения политических и экономических выгод. В частности, известный отечественный исследователь Геннадий Бордюгов отмечает, что «войны памяти» могут происходить внутри одной страны или между разными странами <…> их запускает само разреженное прошлое после длительного сокрытия фактов, противоречивый процесс создания национальных историй, национальной культуры памяти, а еще – националистические движения и современные политические элиты, позволяющие себе инициировать в определенные моменты либо диалог по поводу истории в европейском масштабе, либо с ее помощью противопоставлять себя другим государствам, создавать конфронтационные образы» [9, C.13]. Соглашаясь с позицией отечественного исследователя, тем не менее отметим, что мемориальные войны / войны памяти являются не только войнами настоящего, выступая инструментом решения актуальных политических задач, но и оказываются своеобразными войнами с прошлым. Последнее оказывается зримым не только в идеальном (критическая переоценка образов прошлого и моделей интерпретации исторических событий, мемориальные законы), но и в материальном измерении (войны памятников, переименование городов и улиц, целенаправленное изменение историко-культурного ландшафта территорий).
Не будет преувеличением утверждать о понимании мемориальных войн как одного из аспектов символической политики [29, 30]. В частности, О.Ю. Малинова предлагает понимать под символической политикой «деятельность политических акторов, направленную на производство и продвижение/навязывание определенных способов интерпретации социальной реальности в качестве доминирующих. Рассматриваемая таким образом символическая политика является не противоположностью, а скорее специфическим аспектом «реальной» политики. Очевидно, что в вопросах, имеющих отношение к политике идентичности, значение данного аспекта чрезвычайно велико» [29, с.92]. Среди отечественных и зарубежных исследователей давно уже утвердилась мысль о необходимости анализа мемориальных войн / войн памяти не столько по аналогии с обычными войнами, сколько как особой формы символической борьбы, использующей прошлое для решения актуальных политических задач. Симптоматичным представляется в данном случае тот факт, что известный французский ученый и автор концепции «символической борьбы», Пьер Бурдье, особо отмечал, что как раз одним из оснований неопределенности, порождающей символическую борьбу, оказывается «непреложность когнитивных стратегий воспоминания, которые продуцируют смысл объектов социального мира, выходя за рамки непосредственно видимых атрибутов и отсылая к будущему или прошлому» [31, с.21-22]. Прошлое в таком случае выступает именно как источник «мнемонической легитимации» [32, p.26]. При этом логический объем понятия «мемориальные войны» пересекается с логическим объемом понятия «медийные войны», поскольку не исчерпывается информационным противостоянием, включая в себя вполне зримое материальное измерение, о котором мы уже писали выше.
Вместе с тем, не всякий случай конфликта памяти (мемориального конфликта) можно рассматривать как проявление мемориальной войны. Демаркационная линия между различными формами мемориального противостояния связана, во-первых, с фактором длительности данного противостояния и его масштаба в отношении соответствующей культуры памяти и или сообщества памяти, а во-вторых, она связана с фактором институционализации самих практик ведения подобной «войны» (создание институтов памяти, особых государственных и негосударственных акторов, принятие мемориальных законов).
Однако было бы также существенным упрощением говорить о мемориальных войнах как об активности, транслируемой однозначно за рамки государственных границ. Подобная направленность мысли представляется малопродуктивной уже в связи с тем, что в современном мире существуют организации, являющиеся международными и выступающими в качестве самостоятельных акторов политики памяти (напр., Международное историко-просветительское, правозащитное и благотворительное общество «Мемориал»). Более перспективный подход состоит в выделении внешнего и внутреннего аспектов ведения / участия в мемориальной войне, когда использование исторической политики на международной арене в большей мере связано с решением актуальных политических задач внутри страны. Условность демаркации между внешним и внутренним аспектами мемориальных войн связана именно с символическим характером последних.
Таким образом, мемориальная война представляет собой форму символической борьбы, являющуюся результатом трансформации символического статуса государств, социальных групп и сообществ памяти, выражающуюся в конструировании и институционализации конфронтационных образов прошлого как в идеальном (критическая переоценка образов прошлого и моделей интерпретации исторических событий, мемориальные законы), так и в материальном измерении (войны памятников, переименование городов и улиц, целенаправленное изменение историко-культурного ландшафта территорий), а также осуществляемая как на внутриполитическом, так и на внешнеполитическом уровнях. С этих теоретических позиций постараемся детальнее проанализировать позицию Республики Беларусь в мемориальных войнах Восточной Европы последних лет.
Специфика белорусского случая
Начальной хронологической точкой отчета нашего сравнительного анализа являются события распада СССР, создавшие принципиально новую общественно-политическую ситуацию трансформации коллективных воспоминаний как в России, так и в Беларуси. Критическое отношение к советскому опыту, раскол общественных сил и надежды на успех демократических преобразований – фон, определивший контуры трансформации массовых и элитарных представлений о прошлом в начале 90-х гг. По-видимому, можно с уверенностью утверждать, что единственным событием, этико-мировоззренческое значение которого не было поколеблено в ходе пересмотра большинства общественных ценностей, оказалась Великая Отечественная война 1941-1945 гг. В этой связи справедливым для Беларуси является замечание А.И. Миллера, отмечающего в отношении начала 90-х годов: «Победа в Великой Отечественной войне оказалась практически единственным элементом коллективной памяти, вызвавшим в различных общественных группах пусть не общие, но хотя бы сопрягаемые эмоции» [33, с.329]. Однако тезис о центральном значении Великой Отечественной войны даже применительно к Беларуси следует интерпретировать в контексте идей того же А.И. Миллера о многообразии форм посткоммунизма в Восточной Европе. Именно поэтому, рассматривая белорусский случай, мы не можем ориентироваться ни на тенденции, характерные для ряда стран Восточной Европы (Польша, Прибалтийские государства, Украина), ни на особенности исторической политики в России. Какие же в таком случае особенности являются характерными для белорусского случая?
Суммируя выводы отечественных и зарубежных исследователей, сегодня можно выделить целый ряд тенденций, позволяющих говорить о крайне специфическом случае Беларуси. Во-первых, большинство исследователей совершенно определенно высказываются о проблематичности формирования самой белорусской этнической нации [15, с.457], предпочитая говорить, как минимум, о множестве идентичностей в рамках современного белорусского общества [16]. В частности, ряд исследователей предлагают говорить о четырех моделях национальной идентичности. В трактовке В. Шадурского речь идет о белорусах, евробелорусах, белорусах («партия власти»), белорусах (платформа национального согласия и компромисса) [17, с.150], а в трактовке А. Казакевича о этнокультурной, руссоцентристской, государственно-политической и культурно-политической нациях [34] Во-вторых, тезис о проблематичности этнической нации в Беларуси дополняется сегодня тезисом о сложностях формирования гражданской нации в Беларуси, существенное влияние на которую продолжает оказывать авторитарный режим А. Лукашенко [24; 35; 36, 15]. В-третьих, специфика современного общества в Беларуси оценивается А. Браточкиным как своеобразный «консервативный консенсус» власти, части оппозиционных политиков и общества, который основывается на базе общего неприятия ценностей либерализма, миграционной темы и темы однополых браков [14]. В-четвертых, современные исследователи говорят либо противоречивой конвергенции нескольких западнической и русоцентричной (несоветской) версий национальной памяти белорусов [15, с.475], либо говорят об «амбивалентной модели коллективной-/исторической памяти, сочетающей национальный/националистический и советско-ностальгический нарративы» [4, с.120]. В этой связи А. Браточкин подчеркивает, что и в Беларуси, и в Украине желание создать национальный нарратив истории привело к конфликту «памятей» и к различного рода сложностям, препятствующим полноценной интеграции ряда тем общеевропейской памяти (напр. Холокост) [24, с.58]. В-пятых, в отличие от других стран Восточной Европы государство в Беларуси продолжает оставаться единственным значимым актором исторической политики [37, 13, 19], отодвигая на периферию культурно-информационного пространства общественных акторов и их версии прошлого [14] или включая их в собственный исторический нарратив [19, p.90]. В-шестых, одним из центральных исторических мифов, продолжающих играть важную роль в официальном историческом нарративе является миф о «партизанской республике», актуализирующий образ коллективного героя в белорусской памяти. Однако и данный миф, как показывают современные исследования, в рамках альтернативных историчеcких дискурсов приобретает черты пастиша и пародии [27, p.385].
Основные этапы исторической политики России и Беларуси в 1990-2019 гг.: опыт хронологического сопоставления
Мемориальные войны в Восточной Европе на протяжении последних трех десятилетий необходимо рассматривать как составляющую внешней исторической политики государств. В этой связи одной из задач данной статьи оказывается понимание основных этапов исторической политики Беларуси. Вместе с тем, фокус нашего исследования потребовал от нас не просто перечисления данных этапов, что уже хорошо сделано белорусскими исследователями, а сопоставления данных этапов с российской исторической политикой. Это позволит нам, во-первых, увидеть синхронность исторической политики двух государств, а также выявить позицию белорусской стороны в точках наибольших конфликтов России с соседями по Восточной Европе.
На сегодняшний день можно говорить об определенной общности взглядов белорусских исследователей, предлагающих различать, как минимум, три этапа трансформации культурной памяти и исторической политики в Республике Беларусь: период 1988 – 1994 гг., период 1994 – 2003 гг., а также период 2003 – 2016 гг.
Первый период, захвативший эпоху перестройки и начало 90-х годов прошлого века, ознаменован целым рядом различных попыток конструирования белорусской национальной идентичности, в первую очередь, на этнической основе. Отмечается, что речь шла о расширении использования белорусского языка, создании национальной концепции интерпретации истории Беларуси [13, c.10]. Предлагается говорить, как минимум, о двух основных тенденциях новой культуры памяти: попытках институционализации новых интерпретаций прошлого и в особенности дискуссии о сталинских репрессиях, а также о своеобразном расколе культуры памяти, связанном с появлением различных сообществ памяти. Подчеркивая, что декоммунизация в Беларуси так и не превратилась в институционализированную практику, Алексей Браточкин отмечает: «новая культура памяти, контуры которой стали определяться в этот период, содержала сама по себе множество противоречий, которые на тот момент не смогли разрешить (между советским и национальным и т.д.)» [14]. Определенной рубежной точкой в данном случае является приход к власти в 1994 году Александра Лукашенко, историческая политика которого, по мнению немецкого исследователя Райнера Линдера, стала причиной своеобразного раскола общества и формирования двух параллельных культур памяти: национальной и «ненациональной» [20]. В данном случае «ненациональная» культура памяти отсылала к ностальгии по определенным элементам советского исторического опыта и выражалась в идее о том, что не следует «очернять историю», «не все в ней было плохо, было и хорошее». В этой связи Алексей Браточкин замечает, что «Возвращение авторитаризма произошло под предлогом восстановления чувства истории («Победы в Великой Отечественной войне» и т.д.), социальной справедливости и т.д. Вновь возвращенное при Лукашенко «коллективное достоинство» означало отказ от индивидуального достоинства, построенного на идее прав человека, а не на принципе гарантии прав в случае лояльности политическому режиму» [14]. Подобная обращенность власти к ностальгическим чувствам значительной части белорусов опиралась на проведенный общенациональный референдум. Как известно, большинство принявших участие в референдуме выступили за изменение государственных символов и придание русскому языку статуса государственного. Руководствуясь итогами референдума (май 1995 г.) и социологических опросов населения, А. Лукашенко инициировал процесс изменения учебников истории, главной особенностью которых должно было стать отсутствие национализма и прекращение культивирования образов исторического врага. Взамен образа врага в учебники приходит идея «контрагентов» Беларуси – России, Польши, Германии, Литвы, которые в одних ситуациях выступали ее противниками, а в других – партнерами. В этой связи О. Буховец отмечает любопытную трансформацию: «если постсоветская плюралистическая квазидемократия (причем далеко не только в Беларуси) благоприятствовала варварской ремифологизации исторического знания, то «эксполярный» авторитарный режим А. Лукашенко спонсировал демифологизацию» [18, c.40].
Следующий период охватывает хронологический этап с 1994 года по 2003 гг. и связан с активизацией курса на создание Союзного государства с Россией, тенденциями ресоветизации культуры памяти, а также интенсивным продвижением советского нарратива истории в образовательном и культурном пространстве. Вместе с тем белорусские исследователи подчеркивают, что советский нарратив в Беларуси не столько воспроизводился в прежнем «социалистическом виде», сколько получал новые интерпретации. Советское прошлое рассматривается как символический ресурс, но ресурс, поставленный на службу действующей политической власти и ее успехам. Так, В.Г. Шадурский отмечает, что «руководители страны стали все более активно высказываться на исторические темы, стремились распространять собственные подходы к оценке событий прошлого» [13, c.12]. Более критическую позицию занимает А. Браточкин, который отметил, что «новый политический режим консолидировался, ему уже не было необходимости искать опору в советском прошлом, так как режим создал свою собственную историю. В основании этой истории лежал политический миф о том, что Беларусь, благодаря лично президенту и авторитарному режиму, смогла пережить социальные трансформации с минимальными потрясениями («не допустили грабительскую приватизацию», «не остановлены заводы» и т.д.). Частью этого мифа была антизападная и антикапиталистическая риторика» [14]. Вместе с тем центральным событием всей исторической политики в Беларуси, выступающим этико-мировоззренческой платформой для ее различных направлений, оставалась Победа в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг. В данном случае исследователи подчеркивают важное значение памяти о войне как для культуры памяти, так и для исторической политики.
Третий этап трансформации исторической политики и культуры памяти Республики Беларусь берет свое начало в 2003 году и продолжается до настоящего времени. Его важнейшая отличительная особенность – медленное, но заметное движение исторической политики в сторону реабилитации национальной истории Беларуси и особой роли эпохи Александра Лукашенко в деле укрепления белорусской государственности. Официальный тезис власти «Беларусь – не Россия» получил отчетливое выражение в исторической политике и вобрал в себя результаты трансформации ценностей новых поколений белорусов. Так, согласно результатам республиканского социологического исследования, проведенного в 2018 году Институтом социологии НАН Беларуси, были выделены три «главных» события в истории республики: Победа над фашистской Германией и освобождение Беларуси (58,5%), обретение независимости в 1991 году (22,2%), авария на ЧАЭС (21,2%). Причем, как отмечают исследователи, «молодежный фокус внимания в пространстве исторической памяти отличает преимущественный (относительно старшего поколения) интерес практически ко всей истории вне советского периода: от образования Полоцкого княжества и крещения восточных славя до создания БНР и обретения государственности в 1991 году. А «точкой сбора» здесь выступает Великое княжество Литовское» [38, c.5-6]. На фоне трансформации ценностей культурной памяти вполне понятной выглядит и историческая политика. Подводя итоги исторической политики и выделяя ее основные ценностные доминанты, А. Браточкин указывает на наиболее заметные стратегии: апроприация (присвоение) и реинтерпретация (перекодирование) советского нарратива истории и советских «мест памяти», постепенное исчезновение «ностальгических» мотивов; опора уже на собственную историю режима, а не только на отсылки к советской истории (создание собственных «мест памяти»); апроприация и присвоение исторической риторики бывших политических противников, включение ряда ранее «запретных» исторических тем в официальный канон истории [14]. В данном случае повышается селективность исторической политики, которая отбирает только наиболее эффективные и узнаваемые советские образы, вставляя их в белорусскую национальную рамку культурной памяти. В частности, в отношении Великой Отечественной войны идет постепенная смена акцентов и уход от «советского народа» как победителя к «белорусскому народу», победившему захватчиков и понесшему огромные человеческие жертвы. Данные тенденции к росту роли «национального» прочтения советского нарратива становятся особенно заметными в школьных учебниках истории [22, c.17].
Важно понимать, что культурная память населения республики до настоящего времени не является некоей гомогенной целостностью. Исследования 2008, 2009 и 2018 годов показали, что ее специфика обусловлена, в первую очередь, особенностями коллективных воспоминаний возрастных групп, а также сменой ориентиров системы образования за последние годы [25, c.90]. Вместе с тем дифференциация образов культурной памяти не позволяет говорить о наличии существенного «конфликта поколений». Вместе с тем, несмотря на огромное позитивное значение памяти о Великой Отечественной войне, отмечается, что «советская история не может выступать в качестве объединяющего фактора для целостной исторической памяти» [25, c.99].
В отличие от белорусского варианта трансформация культурной памяти России и хронологические вехи ее исторической политики являют несколько иную периодизацию. Несмотря на почти тридцатилетний период постсоветской трансформации, российские исследователи выделяют целый ряд тенденций, которые зарождаются еще в 1990-е годы и набирают свою силу в 2000-е. Многолетние опросы ВЦИОМ [39, c.161] дают основания исследователям утверждать о постепенном росте неоконсервативных преставлений простых россиян, что находит выражение в таких явлениях, как в усилившемся в последние двадцать лет общественном запросе на сильную власть, как ориентация населения на идеалы социальной справедливости, воплощенные в определенной ностальгии по советской эпохе в оценках всех поколений (и прежде всего эпохам Брежнева и Сталина) [40, c.6], более острое восприятия противоречий между богатыми и бедными, чем противоречий между поколениями, общественный запрос на активную внешнюю политику, определенный «православный ренессанс». Вместе с тем заслуживают особого внимания два вывода, представленные на основе массовых опросов: во-первых, «несмотря на явные ценностные перемены, наше общество остается похожим на общество 90-х в главном: оно глубоко антимобилизационно <…> оказалось, что мобилизационная компонента россиян направлена практически исключительно на сферу локальных интересов» [39, c.179], и, во-вторых, «православие становится культурно-историческим символом национальной идентичности, а не реальной верой. Такая религиозность по своей природе не требует ни веры в догматы православия, ни молитвы, ни участия в богослужении, ни соблюдения определенных моральных норм» [41, c.45]. Приведем еще одну цитату, характеризующее российское общество: «на ценностном уровне общество готово стать нацией, однако отсутствие соответствующих институтов и сверхстимулов сохраняет российский социум на уровне «протонации» [39, c.183].
Исторические интересы современных россиян, как и советских граждан в конце 80-х гг., во многом направлены на эпохи Ивана Грозного, Петра I, Екатерины II, Великой Отечественной войны. Другим значимым интересом россиян продолжает оставаться семейное прошлое, причем данная тенденция практически также не изменяется с поздних советских времен. Практически все крупные социологические исследования фиксируют определенную гомогенность исторической памяти и единство в оценках прошлого разными поколениями россиян. Ключевым историческим событием, выступающим мощнейшим и наиболее положительным символом идентификации в историческом сознании россиян, продолжает оставаться Великая Отечественная война. Причем в массовом историческом сознании россиян – ценность войны состоит в триумфе Победы, и в меньшей степени – в горечи колоссальных потерь, трагической повседневности войны. Справедливы оценки исследователей, полагающих, что дискурс Великой Отечественной войны есть центральный элемент всей существующей культуры исторической памяти в России [42, c.99].
Говоря об основных этапах исторической политики в России и ее ценностно-нормативных основаниях, мы будем использовать идеи Алексея Миллера, который в своей работе 2012 года предлагал говорить, как минимум, о трех этапах: от эпохи перестройки до 2003 года, период 2003-2008 гг., период 2009-2012 гг. Сегодня мы также можем с уверенностью говорить еще об одном этапе, который начинается в 2013-2014 году и продолжается до настоящего времени.
Первый период исторической политики в России охватывает 1990-е годы и длился до 2003 года. Поскольку влияние антикоммунистической риторики было достаточно сильным, а новая объединяющая общество идеологическая конструкция была не выработана, история практически перестала использоваться государством в политических целях. В этой связи исследователи говорят о периоде 90-х годов как об «архивной революции» в России, методологическом плюрализме в оценке советской эпохи, росте числа общественных коммемораций сталинских репрессий, большом количестве учебников истории, представлявших различные взгляды на дореволюционное и советское прошлое. Вместе с тем А.И. Миллер подчеркивает две важные тенденции, ярко обозначившиеся в данный период: во-первых, «в России так и не возникли государственные ритуалы коммеморации жертв советского режима, а высшие государственные лица не принимали участия в подобных церемониях. Преступный характер режима не был признан ни на юридическом, ни на политическом уровне», а во-вторых, в отношении истории «национализация не сопровождалась радикальным пересмотром пантеона выдающихся деятелей – происходило, скорее, постепенное добавление персонажей из «белого» лагеря» [33, c.330].
Следующий период, приходящийся на 2003-2008 годы, характеризуется целым рядом противоречивым тенденций. С одной стороны, начало правления В.В. Путина было связано с разнонаправленными тенденциями в формирующейся исторической политике, где попытка отыскать компромисс отражала стремление принять прошлое как «общее достояние». С другой стороны, объединяющие трактовки истории так и не были найдены, а «вместо этого возникла крайне противоречивая конструкция, которая держалась, прежде всего, на умолчании о проблемах и ответственности» [33, c.331]. Как показывает А.И. Миллер, в отношении первого десятилетия XXI века мы можем говорить о присутствии всех ключевых элементов исторической политики: попытках насаждения единственного учебника истории, создание комиссии по противодействиям попыткам фальсификации истории, попытках законодательного регулирования исторических интерпретаций. Вместе с тем, тот же А.И. Миллер отмечал, что российская историческая политика на данном этапе во многом носила «реактивный характер» и была вызвана нарастанием напряженности как с США, так и с их союзниками в Восточной Европе. Мемориальное противостояние в данном случае обрамляло общую эскалацию напряженности в отношениях в контексте «оранжевой революции» на Украине, размещения американской ПРО в Центральной Европе, риторики о необходимости расширения НАТО в западных странах, а также российско-грузинской войны (август 2008 г.). Особенно острыми оказались отношения в сфере исторической политики между Россией, Польшей и Прибалтийскими государствами. Реакцией России стало сворачивание сотрудничества с Польшей ко Катынскому делу, а также ответная риторика в отношении стан Прибалтики [33, с.334]. Куда большим было влияние мемориальных войн на историческую политику внутри России, где был взят курс на создание единого учебника истории, ряда специализированных структур, предназначенных для контроля за историей, а также попытки законодательного регулирования некоторых оценок прошлого.
Период 2009-2012 годов характеризуется как противоречивый период, осложненный как внешнеполитическими, так и внутриполитическими спорами. На внешнеполитической арене были предприняты шаги по нормализации отношений с Польшей и Украиной по вопросам интерпретации сталинских репрессий и Катынского дела. Показательными в данном случае были статья Путина в польской «Газете Выборчей», его примирительная речь на Вестерплятте в сентября 2009, а также встреча В. Путина и Д. Туска в Катыни в апреле 2010 года. Их общий лейтмотив – однозначное осуждение российско-германского пакта 1939 года и тоталитаризма. В этом же контексте следует рассматривать визит Д. Медведева в Киев в мае 2010 года, который означал смену вектора отношений с Украиной после избрания В. Януковича. В частности, обоими президентами был посещен мемориал жертвам Голодомора 1932-1933 гг. [33, с.349]. Во внутренней политике президент Д.А. Медведев обозначил явный поворот в сторону осуждения преступлений сталинизма, чем инициировал антикоммунистическую риторику. Однако при всем при этом последнего слова о решительном повороте исторической политики сказано так и не было. Дискуссии развернулись между сторонниками тех, кто полагал, что осуждение преступлений сталинизма не должно заслонять достижений советского времени, и теми, кто полагал, что осуждение коммунизма необходимо сделать значимым инструментом легитимации политической власти, что вело к постановке вопроса об общенациональной ответственности.
Определенным рубежом в дальнейшем развитии исторической политики признается 2013 год, когда власть окончательно поворачивает в сторону идеи создания единого учебника истории и инициирует процессы создания контролируемых общественных структур (Ассоциация школьных учителей истории и обществознания, Российское историческое общество, Российское военно-историческое общество). В этих условиях был принят Историко-культурный стандарт как попытка преодоления региональных политик памяти, нередко на уровне научной и учебной литературы противопоставлявших себя общероссийской идентичности [43].
Наконец, в 2014 году явно наметились контуры нового этапа исторической политики. Говоря об этом этапе, А.И. Миллер предлагает говорить о «самом глубоком кризисе исторического сознания за всю историю постсоветской России» [44, c.226]. В данном случае историческая политика превращается в один из важнейших инструментов консолидации общества сверху в условиях украинского кризиса и реакции мирового сообщества на крымские события. Речь идет о целом ряде событий, которые свидетельствовали о существенном росте консервативных, антилиберальных и националистических настроений в ценностно-нормативном обосновании новой исторической политики. В этой цепочке называются вытеснение телеканала «Дождь» из кабельных сетей в связи со скандалом, связанным с интернет-опросом о необходимости удерживать блокадный Ленинград, увольнение профессора Андрея Зубова, сравнившего присоединение Крыма с аншлюсом Австрии в 1938 году, принятие Закона 4 апреля 2014 года («Закон Яровой»), наступление на музей «Пермь-36», высказывания Патриарха Кирилла и министра культуры Владимира Мединского. Центральным элементом все исторической политики России после 2014 года вновь оказывается Великая Отечественная война, коммеморации которой приобретают черты позднебрежневской эпохи и отсылают к идее империи. При этом власть стремится избегать выхода за определенные границы острых исторических дискуссий, что показала ситуация с коммеморациями Октябрьской революции в России в 2017 году. Как показывает исследование О.Ю. Малиновой, несмотря на то, что основным тезисом власти являлась достижение «примирения и согласия» потомков красных и белых как основы для продвижения идеи исторической преемственности России, уход Кремля от официальной коммеморации и полемики с оппонентами «заставляют предположить, что «примирения и согласия» по поводу этого события вряд ли удалось достичь» [45, c.55].
Крымские события и война на Донбассе обозначили еще одну веху в новом витке мемориального противостояния со странами Восточной Европы. В данном случае имеется в виду актуализация риторики между официальными дипломатическими структурами, а также общественными организациями России, Украины, Прибалтики и Польши, возникавшая как правило в контексте очередных годовщин начала Второй мировой войны, восстания в Варшавском гетто, демонтажа памятников советским солдатам, коммеморативных акций ветеранов СС в Прибалтике, проведения акций «Бессмертный полк» и «Георгиевская ленточка» за пределами России.
Мемориальный изоляционизм: Беларусь на карте мемориальных войн Восточной Европы
Как видно из представленного выше сравнительного анализа, говорить о наличии определенной синхронности в исторической политике России и Беларуси крайне затруднительно. На наш взгляд подобная несогласованность на уровне хронополитики является хорошей иллюстрацией специфики позиции Беларуси в мемориальном противостоянии России и стран Восточной Европы в течение всего периода существования Союзного государства. Характеризуя данную позицию Беларуси, зарубежные исследователи предпочитают говорить о своеобразном «мемориальном изоляционизме», подчеркивая нейтральную позицию Беларуси как по отношению к соседям с Запада, так и к России с Востока [37, p.21]. Вместе с тем, авторы не стремятся развить данный тезис и переключаются на другие аспекты, соответствующие основной теме книги. Отталкиваясь от их идеи, постараемся выявить специфику «невмешательства» Беларуси в мемориальных войнах последних двух десятилетий. Другими словами, почему при наличии материальных, организационных и коммуникативных ресурсов, Беларусь и лично президент страны не предприняли каких-либо существенных шагов для поддержания позиции России – государства, находящегося в союзных отношениях с Беларусью?
Ключевой причиной подобного невмешательства во внешней политике является сама специфика внутренней ситуации в Беларуси, где несмотря на доминирование официального исторического нарратива, налицо все признаки конфликта различных сообществ памяти. Несмотря на господство руссоцентричной версии исторической памяти, западническая версия все более проникает в сознание белорусского общества, что показывают социологические опросы последних лет [38, 15]. Даже казалось бы хорошо обоснованный и проверенный десятилетиями миф о «партизанской республике», согласно исследованиям белорусских коллег, достаточно противоречиво воспринимается в деревенской среде белорусско-польского и белорусско-российского пограничья [46]. В этой ситуации, активизация исторической политики за пределами страны в последние годы грозила режиму Лукашенко дестабилизацией «консервативного консенсуса» внутри страны. Достаточно понятной является попытка официального Минска не только не вмешиваться в мемориальные войны вовне, но и последовательно «деполитизировать» наиболее конфликтные участки собственной культурной памяти. Показательной в этой связи является ситуация вокруг мемориала жертвам сталинских репрессий – Куропаты. В частности, на протяжении 2000-х годов официальные власти неоднократно пытались уменьшить охраняемую территорию вокруг мемориала, который был создан стихийно. В 2001 году усилиями активистов удалось предотвратить строительство МКАД в данной местности. В 2011 году несмотря на протесты активистов всего в нескольких десятках метров от крестов мемориала был построен ресторан «Бульбашъ-холл». Однако уже в 2017 году активисты смогли остановить строительство около ресторана бизнес-центра. Следующей вехой стало признание президентом Лукашенко мемориала и установка в 2018 году официального памятника. Вместе с тем, уже в 2019 году власти снова перешли в наступление и несмотря на протесты общественности подвергли сносу более 70 крестов на основании того, что они были установлены без соответствующего разрешения властей [47].
События политического кризиса 2020 года в Беларуси показали, что тема исторического прошлого страны может достаточно быстро превратиться в дополнительный источник конфликтогенности. Речь в данном случае идет об апелляции как сторонников действующей власти, так и оппозиции к различным образам истории Беларуси, включая использование исторических символов (события Великой Отечественной войны, герб «Погоня» и бело-красный флаг) в качестве инструментов политической риторики.
Еще одной существенной причиной «мемориального изоляционизма» Беларуси являлось стремление официального Минска преследовать свои актуальные политические и экономические интересы, используя союз с Москвой в первую очередь для извлечения экономических выгод [48]. В такой ситуации историческая политика выступала в большей мере «нежелательным» фактором обострения как отношений с Россией, так и отношений с соседями по Восточной Европе. В этой связи цитировавшийся выше исследователь в другой своей работе резонно замечает: «весьма значительную роль в белорусизации взгляда на историю играет, как ни странно, и внешняя политика Беларуси, естественно признающая многообразие и жизненную важность связей с Россией, но мягко и последовательно дистанцирующаяся от того, что многими в Европе воспринимается как российский имперский синдром» [15, с.482].
Какова же в таком случае специфика «мемориального изоляционизма» Беларуси?
Во-первых, внешняя историческая политика Беларуси отличается осторожным «невмешательством», когда с одной стороны, в своих выступлениях президент Беларуси неоднократно заявлял о важности советской истории, Победы в Великой Отечественной войне и недопустимости переоценки Победы в войне [49, 50], а с другой стороны, «тихо дистанцировался от российской мемориальной рамки» [37, p.23], когда отказался приезжать на празднование 70-летия Победы в Москву 9 мая 2015 года.
Во-вторых, наблюдая за развертыванием мемориальных войн, официальный Минск как правило не только дистанцируется от них, но и не устает заявлять о своей «национальной» позиции. Симптоматичным в этой связи выглядит тот отпор, который получило в Беларуси международное гражданско-патриотическое движение «Бессмертный полк». Так, в отношении возможности использования данной акции в Беларуси, А. Лукашенко заявлял: «Сама идея подобных акций возникла в Беларуси, а Россия «передрала эту идею» и сделала «Бессмертный полк». Помните? «Беларусь помнит». Вы помните эти акции? Я стал президентом, первая моя была акция, и меня ветераны позвали идти от универмага, по-моему, мы вышли от ГУМа, до площади Победы и возлагали всегда венки. Кто – с портретами, кто – еще с чем-то. А потом ходили еще первые годы, я помню в одной акции принимал участие, будучи президентом, к памятнику Ленина. Точно такое же шествие. Почему мы должны бросить свое «Беларусь помнит» и схватиться за «Бессмертный полк»?» [51]. Следует заметить, что данная тенденция еще более усилилась после событий 2014 года на Украине. Именно они, как полагает А. Ластовский обострили тенденцию к выстраиванию «автономного празднования Дня Победы, независимого от российских практик» [52, с.267]. В частности, к борьбе с попытками использования георгиевской ленточки, взамен которой была предложена «национальная» символика Победы – «яблоневый цвет».
В-третьих, имеет место избирательность участия Беларуси в мемориальном противостоянии, что вызвано актуальной выгодой той или иной острой темы для стабилизации политических отношений в Беларуси (например, отвлечь общественное мнение). Именно в этом контексте следует рассматривать периодически возникающие в белорусской печати темы «вины» России перед Беларусью и «долга» Европы перед Беларусью. Тезис об избирательности исторической политики Беларуси хорошо иллюстрируют два кейса, связанных с учебниками истории в республике [21], а также с восприятием темы Холокоста официальной властью [24]. В первом случае на примере интерпретации Отечественной войны 1812 года, Первой мировой войны и Великой Отечественной войны, автор убедительно показывает, что только последняя война воспринимается авторами учебников как «своя», что указывает на избирательность репертуара используемых сюжетов прошлого в исторической политике. Во втором случае А. Браточкин указывает на двойственный, непоследовательный, инструментальный характер официальной исторической политики в отношении темы Холокоста. Подчеркивается, что «именно проблематика Холокоста и память о нем могут нарушить политические игры властных элит» [24, с.73].
Таким образом, появление новых государств в Восточной Европе после распада СССР и социалистического лагеря способствовало трансформации тех паттернов общеевропейской культурной памяти, которые были выработаны в Западной Европе в послевоенное время. На смену космополитическому проекту памяти приходит антагонистическая память, актуализирующая особый нарратив жертвы в исторической политике целого ряда государств Восточной Европы, что в свою очередь обозначило конфронтационный этап во взаимодействии России и ее восточноевропейских соседей. В этой связи особое место в разворачивающихся мемориальных войнах принадлежит Республике Беларусь, которая, с одной стороны, как и Украина, испытала на себе всю тяжесть Великой Отечественной войны и оккупации, а с другой стороны, является союзником России в рамках единого государства.
Сравнительный анализ основных этапов, а также ценностно-нормативных оснований исторической политики показывает, что несмотря на то, что и в России и в Беларуси центральным событием культуры памяти продолжает оставаться Великая Отечественная война 1941-1945 гг., отношение к советскому времени уже не является ключевой этико-мировоззренческой основой интеграции культурной памяти и исторической политики в союзном государстве. Это связано не только со спецификой форм посткоммунизма, сложившихся в России и Беларуси, но и различием темпоритмов исторической политики в интервале последних трех десятилетий. Анализ основных этапов белорусской исторической политики в контексте мемориальных войн России и стран Восточной Европы выявил целый ряд тенденций, не позволяющих говорить о полноценной реализации Республикой Беларусь своих союзнических функций в сфере исторической политики. Специфика формы посткоммунизма, сложившаяся в Беларуси и эволюция политического режима Александра Лукашенко способствовали формированию особой позиции Республики Беларусь в мемориальном противостоянии России и ее восточноевропейских соседей. Внутренним выражением данной позиции явилось стремление к вытеснению конфликтов между сообществами памяти в республике на периферию культурно-информационного пространства, а внешним выражением стремление к избирательному нейтралитету (мемориальному изоляционизму) в мемориальных войнах в Восточной Европе. Подобная позиция является не столько стремлением поддержать российские мемориальные инициативы, сколько связана со стремлением решать актуальные политические и экономические задачи, используя историческую политику как инструмент продвижения собственных интересов.