Translate this page:
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Library
Your profile

Back to contents

Litera
Reference:

The Biographical Myth of Tolstoy in the Creative Writing of Vladmir Mayakovsky

Kurianova Valeria Viktorovna

PhD in Philology

Associate Professor of the Department of the Russian and Foreign Literary at Crimean Federal University Named After Vernadsky

295007, Russia, respublika Krym, g. Simferopol', pr. Vernadskogo, 2

kuryanova_v@mail.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.25136/2409-8698.2018.4.27927

Received:

06-11-2018


Published:

14-11-2018


Abstract: The subject of the research is the analysis of the biographical myth in the creative writing of Vladimir Mayakovsky. The analysis of the biographical myth is one of the most important and least studied problems in contemporary literary studies. This article is also devoted to the theoretical analysis of this phenomenon. It is aimed at analysing the genesis and development of the biographical myth of Tolstoy in the creative writing of Vladimir Mayakovsky. The biographical myth of Tolstoy is a complex phenomenon of the Russian literature and culture of the XXth century represented differently by writers. In this research Kurianova applies methodological principles that were developed in the works devoted to supertext and its mythological basis. Lev Tolstoy is one of the most mythogenic personalities that was a legend when he was alive and after his death. The 'Tolstoy' myth was mythologized by many poets and writers of the XXth - XXIst centuries. In his creative writing Vladimir Mayakovsky mythologized Lev Tolstoy, his personality and his teaching but not his works or heroes. 


Keywords:

Tolstoy, biographical myth, Mayakovsky, tolstovstvo, vegetarianism, futurism, mythology, Socialist realism, anniversary, nonresistance to evil


Каждая эпоха рождает личностей, безусловно привлекающих или безусловно отталкивающих современников. Такие личности существуют в коллективном сознании в качестве неких мифологизированных героев, а это приводит к тому, что генезис биографического и традиционного древнего мифа совпадает. Во второй половине XIX – начале XX века фигурой, безусловно привлекающей внимание России и мира, становится Лев Николаевич Толстой – одна из самых мифогенных личностей, породившей легенды о себе при жизни, порождающей легенды после смерти и закрепившейся в мифологизированном виде в творчестве поэтов и писателей XX–XXI веков.

Исследование биографического мифа, не осмысленного пока в должной мере теоретически, является одной из важных проблем современного литературоведения. Настоящая статья также не претендует на теоретическое осмысление данного явления. Она нацелена на рассмотрение генезиса и оформления толстовского биографического мифа в творчестве В. В. Маяковского.

В автобиографических заметках «Я сам» В. Маяковский вспоминал свои одиннадцать месяцев в Бутырской тюрьме, где написал первую тетрадку стихотворений. Тогда, навёрстывая упущенное, он много читал: «Отчитав современность, обрушился на классиков. Байрон, Шекспир, Толстой. Последняя книга – «Анна Каренина». Не дочитал. Ночью вызвали “с вещами по городу”. Так и не знаю, чем у них там, у Карениных, история кончилась» [7, с. 17]. Последняя ироническая фраза поэта только подчеркивает тот факт, что, по собственным его суждениям, в современной и классической литературе его ничего не устраивало, но и свое, к слову, тоже пока не складывалось. Судя по всему, с творчеством Толстого до этого он знаком не был: поэта в большей степени привлекала фигура Толстого, чем его произведения. Так продолжалось вплоть до формирования собственной его поэтической и духовной зрелости.

Первоначальный интерес В. Маяковского к Толстому связан безусловно с вовлеченностью поэта в идеи кубофутуризма. «Будетлянам» необходимо было свергнуть «отцов» литературы, чтобы создать литературу свою, новую, оригинальную. Поэтому нападкам прежде всего подвергались именитые классики, «бросить… с парохода современности» предполагалось Пушкина, Достоевского, Толстого. Именно это должно было привлечь особенное внимание к молодым реформаторам искусства. К тому же футуристы делали большую ставку на эпатаж, для них эпатирование публики становится ключевым моментом, желание привлечь к себе внимание любыми способами соответствует поэтической доктрине и стратегии развития популярности. А что могло более всего раздражать публику, как ни поставленные в положение отвергаемых громкие имена? Поэтому Маяковскому нужно было использовать то, что вызывало бóльший интерес, то, что модно и популярно здесь и сейчас.

Так Маяковским была ангажирована фигура Толстого (подчеркнём: прежде всего именно фигура!). Причин, по-видимому, в таком выборе было несколько, но главными, на наш взгляд, явились следующие: во-первых, Л. Н. Толстой еще при жизни приобрёл мировую известность, во-вторых, неожиданная и во многом трагическая смерть Толстого не ослабила, а только увеличила интерес к его личности в обществе и, в-третьих, смерть эта была недавней и обсуждаемой – событием, которое всколыхнуло не только всю Россию, но и без преувеличения весь мир, что не могло ни обратить на себя внимание стремящегося к известности молодого ниспровергателя традиционных ценностей.

Поэтому в раннем творчестве Маяковского Толстой приобретает свойства некоего знака, с которым связано много смыслов: Толстой – популярное явление, Толстой – объект поклонения, Толстой – символ уходящего отвергаемого мира, Толстой – божество на небосклоне не только литературы, но и общественной жизни.

Именно таким Толстой впервые появляется в произведениях молодого Маяковского – в стихотворении «Ещё Петербург» (1914). Приводим его полностью, чтобы был понятен контекст, в котором Толстой оказывается едва ли не центральной фигурой:

В ушах обрывки тёплого бала,

а с севера – снега седей –

туман, с кровожадным лицом каннибала,

жевал невкусных людей.

Часы нависали, как грубая брань,

за пятым навис шестой.

А с неба смотрела какая-то дрянь

величественно, как Лев Толстой [4, с. 34]

Серый, унылый, туманный городской пейзаж Петербурга, поглощаемые туманом люди, звучащие сквернословия, а с неба на всё это взирает «какая-то дрянь», жалкая и беспомощная (свойственное раннему творчеству Маяковского кощунственно-пренебрежительное отношение к Богу – «Я думал – ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик», как это запечатлено в «Облаке в штанах»), зато «величественная, как Лев Толстой». Причём несомненно, что в данной поэтической зарисовке писатель поставлен выше Господа Бога, поскольку именно Бог сравнивается с Толстым (можно даже сказать, что Господь становится величественным именно благодаря этому сравнению), а не наоборот. В то же время Толстой здесь упомянут несомненно с иронией. Его «величественность» не принимается поэтом и является объектом явной насмешки. Но при этом фигура Толстого оказывается для Маяковского ближе, понятнее и значительно выше, чем Бог – объект постоянной издёвки молодого поэта.

Примечательно, что в первой публикации этого стихотворения в «Первом журнале русских футуристов» в 1914 году под названием «Утро Петербурга», по-видимому, из-за цензурных требований изменена предпоследняя строка: «а с крыш смотрела какая-то дрянь» (курсив наш. – В. К.). В этом варианте «величественность» Толстого заметно снижена (если вообще не уничтожена!) за счёт отсутствия сравнения с Богом. Какая «дрянь» может смотреть с крыши? Жалкая облезлая бездомная кошка? Понятно, что в таком случае и всё стихотворение, и особенно Толстой оказываются в совершенно ином пафосном контексте.

Интересно также, что в том же 1914-м году в статье «Два Чехова» (1914) Маяковский как раз рассуждает о том, как и кого «лепит» из писателей современная ему критика, чрезмерно акцентируя внимание на идейной стороне их произведений (и эта проблема в недалёком будущем, в советское время, станет только острее), но абсолютно не задумываясь о том, что смысл и цель творчества в самом творчестве, что для писателя главное слово, а не идеология. А учитывают только последнее, и получается, что «Некрасов, как вкусные сдобные баранки, нанизывал строчки на нитку гражданских идей, Толстой от «Войны и мира» лаптем замесил пашню, Горький от Марко ушел к программам-минимум и максимум» [7, с. 295]. Для Маяковского в десятилетнюю годовщину смерти Чехова оказывается важным донести тот факт, что не нужно воспринимать классику только с гражданских позиций, чтобы произведения не остались в рамках школьной программы, а приносили удовольствие и эстетическое наслаждение, причём разное: это и эстетика И. С. Тургенева, который «всё, кроме роз, брал руками в перчатках», и эстетика Л. Н. Толстого, который «зажавши нос, ушёл в народ» [7, с. 298], и, наконец, эстетика А. П. Чехова, который очень хорошо понимал, что «каждый безымянный факт можно опутать изумительной словесной сетью» [7, с. 299]. Рассуждения Маяковского весьма показательны, поскольку иллюстрируют своеобразную эволюцию эстетики пушкинского направления в русской литературе: от эстетики аристократической к эстетике разночинской; и нужно заметить, что Толстому отведена роль посредника в этой эволюции. Показательно также, что Толстой в данном контексте показан критически – аристократом, который, производя над собой усилие, старается сродниться с низшими сословиями, делая это по надуманным нравственным соображениям, а не по непосредственному желанию. Расхожее представление об опрощении писателя в таких суждениях очень хорошо просматривается.

Таким образом, уже в начале творчества поэта, в 1914-м году, Толстой является для Маяковского, с одной стороны, личностью, стоящей выше Бога, а с другой – объектом насмешки, основанной на уже достаточно мифилогизированных представлениях о нравственных основах толстовства. Для футуристов последнее суждение по отношению к Толстому становилось традиционным, поскольку между Толстым и толстовством они совершенно в духе времени ставят знак равенства.

К примеру, В. Хлебников в манифесте «!Будетляне», цитируя рассматриваемое стихотворение Маяковского и продолжая отрицать авторитет классика, «подключает» в виде несомненного доказательства своей правоты нравственное толстовское положение (а по сути уже вполне сформированный миф) о непротивлении злу насилием:

«Помните про это! Люди.

Пушкин – изнеженное перекати-поле, носимое ветром наслаждения туды и сюды.

Первый учитель Толстого – это тот вол, который не противился мяснику, грузно шагая на бойню» (курсивом выделено нами. – В. К.) [14, с. 227].

В. Шершеневич в воспоминаниях о Маяковском объясняет такой интерес футуристов к Толстому следующими факторами: произнесение имени великого русского писателя всегда в любом зале было точным попаданием в цель, публика остро реагировали на слова «Лев Толстой», произнесённые иронически или же в негативном контексте; писатель был отличной мишенью. Маяковский на возмущение толпы даже апеллировал к церкви, недоброжелательно относившейся к Толстому, на что как-то раз возмущенный пристав, следивший за порядком в зале, ответил ему: «То, что допустимо для церкви, то недопустимо для футуристов» [16, с. 162–163]. Шершеневич утверждает, что имя Льва Толстого было выбрано осознанно, потому что в то время Толстой был иконой, его нельзя было походя трогать, тем более упоминать в неуважительном тоне. На этом и строили свой расчет футуристы: «Были темы, которых нельзя было касаться. Зритель спокойно слушал отрицание всей классики, но имя Льва Толстого было окружено для него ореолом борьбы с церковью. Толстого не столько читали, сколько уважали» [15, с. 235].

В этой насмешке над Толстым, использование его имени в провокационных целях не столько личное отношение Маяковского к Толстому, сколько дань футуристической позе, желание выделиться за счёт Толстого, отстоять идеологические принципы футуризма. И только тогда, когда со временем Маяковский поэтически вырастет, отношение к Толстому изменится, придёт понимание заслуг писателя перед русской литературой, культурой, философской мыслью.

А пока, продолжая использовать образ Толстого с седою бородой как мастодонта от литературы, не противящегося злу, поэт настаивает на том, что пришло время другой литературы – кричащей, борющейся, ломающей, а не созидательной. В 1914 году Маяковский берётся за цикл статей «Штатская шрапнель», в которых будет утверждать несовременность, отсталость классического искусства, порочность его небунтарской сути тогда, когда толпе нужен протест: «А ну-ка возьмите вашу самую гордящуюся идею, самую любимую идею вас, ваших Верещагиных, Толстых – не убивай человека, – выйдите с ней на улицу к сегодняшней России, и толпа, великолепная толпа, о камни мостовой истреплет ваши седые бороденки» [7, с. 309].

Похожее отношение В. Маяковского к писателю прочитываем в поэме «Война и мир» (1916), но отношение это уже претерпевает существенную корректировку. Название – безусловная аллюзия к Л. Н. Толстому, хотя слово «мир» написано через «і» десятеричное – «міръ» (не покой, как у Толстого, а Вселенная). В идейном смысле эти два произведения роднит не только название, но и авторские позиции. Так, у Толстого в романе еще нет непререкаемого пацифизма, который будет прослеживаться в его работах после 1880-го года, и Маяковский еще далек от пропаганды насилия во имя революционных изменений. Поэтому защита родной земли для поэта – несомненная необходимость:

Их шёпот тревогу в грýди выселил,

а страх,

под черепом,

рукой красной

распутывал, распутывал и распутывал мысли,

и стало невыносимо ясно:

если не собрать людей пучками рот,

не взять и не взрезать людям вены, –

зараженная земля

сама умрет –

сдохнут Парижи,

Берлины,

Вены! [7, с. 218]

Показательно, что Россия в ряду охваченных Первой мировой войной стран названа вовсе не первой – она одна из многих: в этом планетарность мышления Маяковского, изображение «міра»-Вселенной. Пора, утверждает поэт, взяться за оружие и отбросить любовный шепот Франции, скакать, как на лошади, на Канте студентам Германии, всколыхнуться оскорблённой Италии, подняться Англии, Турции… А у России в крови – зной разбойной Азии, не устоит и она.

Именно здесь возникает в поэме образ позднего Толстого, утверждая и поддерживая миф о Толстом-непротивленце:

Россия!

Разбойной ли Азии зной остыл?!

В крови желанья бурлят ордой.

Выволакивайте забившихся под Евангелие Толстых!

За ногу худую!

По камню бородой! [7, с. 219].

Картина несомненно обличительно-сатирическая, как и в случае с разоблачением воинственности других европейских государств, но… Россия для Маяковского не чужая, поэтому в строки вложен не один, а сразу несколько смыслов, которые при первом знакомстве с текстом могут и не быть воспринятыми. Причем антитетичных смыслов. Здесь и жажда битвы – и неприятие её, иначе не было бы сравнений с монгольской ордой, которая и у А. Блока вскоре будет означать и воинственность, и жажду мира одномоментно. Здесь и неприятие толстовства как нравственной позиции с его следованием доктрине непротивления злу – и неприятие официальной церкви, развенчание Евангелия как носителя официальной идеологии. Здесь и неприятие позиции «Толстых» как «истасканных, истеричных хлюпиков, называемых русскими интеллигентами» [3, с. 209], спрятавшихся под Евангелие – и понимание того, что именно Россия с её «Толстыми» и благодаря им, может быть, самая миролюбивая держава из всех европейских государств. Поэтому протаскивание, ухватив за худую ногу, Толстого бородой по камням выглядит, скорее, как безумие мира, готового к войне, нежели в качестве явного неприятия со стороны автора последователей доктрины непротивления злу.

И Вселенная («мiръ») совершенно в духе Толстого понимает, что нет в войне ни победителей, ни побежденных, а есть тысячи пострадавших людей:

Никто не просил,

чтоб была победа

родине начертана.

Безрукому огрызку кровавого обеда

на черта она?! [7, с. 237].

И Маяковский, отказавшись от насмешек над Толстым с его принципами, всем строем поэмы поддерживает гуманистические идеи писателя. В последней части поэмы поэт, опираясь на толстовскую традицию, пишет пусть не совершенную и во многом фантастическую, но свою философию истории, рисует тот мир («міръ»), который сложится после войны: покается Вселенная перед людьми («Господи, / что я сделала!» [7, с. 234]), поднимутся мертвые («Земля, / встань / тыщами / в ризы зарев разодетых Лазарей!» [7, с. 234] – «Это встают из могильных курганов, / мясом обрастают хороненные кости» [7, с. 236]), все простят друг друга, любовь и гармонии воцарятся на Земле («День раскрылся такой, / что сказки Андерсена / щенками ползали у него в ногах» [7, с. 237]), планета будет в руках свободного, примирившегося с самим собой человека («И он, / свободный, / ору о ком я, / человек – / придет он, / верьте мне, / верьте!» [7, с. 242]). Любопытно, что толстовское представление о народе как основной движущей силе истории в последней части поэмы воплощена вполне: тут и коллективная вина за все беды человечества («Может быть, / дымами и боями охмеленная, / никогда не подымется земли голова» [7, с. 234]), и вера в человеческий разум («Мозг мой, / веселый и умный строитель, / строй города!» [7, с. 234]). К тому же поэтическая гиперболизация, планетарный размах художнической фантазии также сближают поэму Маяковского с эпопеей Толстого.

С отказом от футуристических отрицаний культурного наследия, в период зрелого творчества поэта значительно меняется его отношение к Л. Н. Толстому. Апеллирование к имени великого писателя происходит теперь либо в связи с пониманием его безусловного литературного авторитета, либо в комико-сатирических ситуациях, в которых высмеивается традиционное обывательское мифологизированное представление о Толстом. Причем даже в тех случаях, когда Маяковский явно выказывает своё неприятие взглядов и утверждений Толстого-идеолога, писатель по оценке Маяковского в сравнении со своими «последователями» (которые чаще принимают его сторону из-за выгоды, а не по убеждениям) находится на недосягаемой высоте.

Так, Толстой становится одним из героев пьесы Маяковского «Мистерия-буфф», где он отнесен к разряду «святых». Правда, поэта прельщает прежде всего «декоративный» облик знаменитого писателя, тот образ Толстого, который прочно закреплен в читательском сознании. Но не случайно Толстой отнесен к разряду находящихся в раю – он гений, поэтому достоин рая, правда он не нужен нечистым, нашедшим землю обетованную. В ранней редакции пьесы был еще образ Соглашатая, который прельстился раем и решил остаться со Львом Толстым, а не двигаться дальше в поисках осязаемого, реального:

Пускай идут, ежели не лень им,

(машет рукой вослед уходящим нечистым)

а я вернусь

к Толстому.

Туз!

Займусь

непротивлением

злу-с.

[8, с. 329]

В 1925 году в стихотворении «Мелкая философия на глубоких местах», написанном по дороге в Мексику, когда Маяковский на пароходе пересекал Атлантический океан и океанические просторы располагали к философствованию, появляются строчки:

Превращусь

не в Толстого, так в толстого, –

ем,

пишу,

от жары балда.

Кто над морем не философствовал?

Вода.

[5, с. 171]

И Толстой в этих строчках уже тот Толстой, который со всеми своими заблуждениями превратился в общественном сознании в недосягаемую величину, стал синонимом писательского успеха, популярности, художественного величия и в то же время синонимом высоты философской мысли, и даже для Маяковского в каком-то смысле учителем жизни.

Показательно, что, используя иронию, поэт направляет её уже вовсе не в сторону Толстого, а как раз в свою сторону. Самоиронией он достигает эффекта контрастного подчеркивания того факта, что Толстой недосягаем. И не важно, объемен ли ты, как идущий из Мексики встречный пароход, массивен ли, как кит, мелок ли, как рыбёшка или Демьян Бедный, – всё одно. И вслед за великим писателем, лирический субъект утверждает, что нет смысла в подобных рассуждениях, что эта «мелкая философия» ничего не стоит в сравнении с самой жизнью, которая проходит мимо.

Эталонным писателем, с которым мало кого можно сравнить, Толстой представлен в стихотворении «Четырехэтажная халтура» (1926). Критикуя состояние современной ему литературной продукции, поэт сравнивает предшествующие поколения писателей с современным ему поколением.

Раньше

маленьким казался и Лесков –

рядышком с Толстым

почти не виден.

Ну скажите мне,

в какой же телескоп

в те недели

был бы виден Лидин?! [5, с. 255]

Если Н. С. Лесков при всём его художественном даровании оказался мелок рядом с Толстым, что же можно говорить о современных Маяковскому поэтах и писателях, к примеру, что можно сказать о «попутчике» В. Г. Лидине, пишущем небольшие рассказы в духе русской классической литературы, рассказы, которые, по мнению Маяковского, мало заметны сегодня, а в XIX веке вообще бы затерялись?

В сатирических произведениях второй половины 1920-х годов Толстой в основном появляется в связи со всевозможными критическими упоминаниями толстовства.

Так, в сатирическом стихотворении «Лев Толстой и Ваня Дылдин» (1926), направленном на отказывавшихся служить в рядах Красной Армии молодых людей, некий Ваня Дылдин, известный своим скандальным поведением, Ваня, который на любые слова собеседника готов отвечать зуботычиной, прикидывается непротивленцем злу:

– Убежденьями –

Толстой я.

Мне война

что нож козлу.

Я –

непротивленец злу.

По слабости

по свойской

я

кровь

не в силах вынести [5, с. 334].

Маяковский поддерживает существующий в литературе миф о «непротивлении злу насилием», связанный с идеями Л.Н. Толстого. Естественно Толстой вовсе не говорит о страхе идти воевать, для него война в принципе противна высшему предназначению человека. Эти мысли писателя, сложившиеся впервые в Крыму во время Крымской кампании, вовсе не отвергали патриотические чувства, но лишь официальную доктрину патриотизма. По Толстому, отвечая злом на зло, человек только множит горе и бедствия в мире. А смысл человеческая жизнь может приобрести только тогда, когда люди не будут отвечать злом на зло, что в той или иной мере изложено писателем в трактатах, статьях и художественных произведениях, написанных после духовного перелома, таких, как «Исповедь» (1879–1881), «В чем моя вера?» (1884), «Смерть Ивана Ильича» (1886) и др.

Миф о непротивлении злу Маяковский развивает в духе современной ему советской идеологии, считавшей пацифизм Толстого неприемлемым для строящегося советского государства, для революционных действий, что было сформулировано в статье В. И. Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции» (1908): «Толстой отразил накипевшую ненависть, созревшее стремление к лучшему, желание избавиться от прошлого, – и незрелость мечтательности, политической невоспитанности, революционной мягкотелости. Историко-экономические условия объясняют и необходимость возникновения революционной борьбы масс и неподготовленность их к борьбе, толстовское непротивление злу, бывшее серьезнейшей причиной поражения первой революционной кампании» [3, с. 212–213].

Маяковский вслед за революционными вождями и в русле своего собственного имиджа «горлопана-главаря» критиковал идею Толстого о непротивлении злу насилием, но при этом он отдавал должное величию и искренности Толстого. В 1929 году, выступая на Втором всесоюзном съезде Союза воинствующих безбожников, Маяковский говорил: «К сожалению, товарищи, наша антирелигиозная литература еще слаба. У нас были величайшие богоборцы, скажем, как Достоевский, величайшие богоискатели и богостроители, скажем, Толстой, у нас были просто величайшие богодураки, огромное количество мелких лирических подпевал…» [13, с. 376], Деление Маяковским писателей на богостроителей, богоборцев и богодураков здесь очень субъективно, но каждому отводится достойное место в русской культуре даже на Съезде безбожников.

Характерно, что и величие Толстого Маяковский нередко употребляет в сатирическом духе. В первой картине пьесы «Клоп» (1928) продавец книг выкрикивает рекламу своей продукции, в том числе «105 веселых анекдотов бывшего графа Льва Николаевича Толстого». Маяковский, с одной стороны, подчеркивает величие и как следствие популярность писателя, поскольку интересными могут быть только те исторические персонажи, которые у всех на слуху, а с другой стороны, выпячивает анекдотичность «бывшего» графа, поскольку графов в советской действительности нет и быть не может.

Продолжает миф о величии Толстого Победоносиков – герой пьесы «Баня» (1929–1930), который в своих длинных речах регулярно ссылается на авторитет Толстого как «величайшего и незабвенного художника пера». Сатирический эффект (по отношению к герою пьесы, а не писателю) достигается тем, что Победоносиков запутывается в своих собственных сравнениях, и Толстой в конце концов из «художника пера» и «величайшего созвездия» превращается в «величайшую медведицу пера» [12, с. 296]. Интересно, что комичность сравнений не умаляет фигуры великого писателя, а даже явно поднимает её над обыденностью.

100-летний юбилей Толстого, широко отмечавшийся в Советском Союзе, дал Маяковскому новый материал для любопытных сравнений и ассоциаций.

В стихотворении-сатире «Сердечная просьба» (1928) поэт критикует пустословие многочисленных лекторов, разъезжающих по стране с просветительскими лекциями. Герой стихотворения лектор Лукомашко (фамилия, созданная соединением фамилий трех политических и культурных деятелей советского государства, с удовольствием выступавших перед различными аудиториями, – наркома просвещения А. В. Луначарского, президента Государственной Академии художественных наук П. С. Когана и наркома здравоохранения Н. А. Семашко [2, с. 544]), убеждая публику, состоящую в основном из комсомольцев, утверждает, «что курить / ужасно вредно, // а читать – / наоборот», и, чтобы занять скучающих комсомольцев, рассказывает «о наших юбилярах, / о Шекспире, / о Толстом», о современных литературных событиях. А поскольку в сознании коммунистической молодёжи Толстой прочно связан с мифологизированными представлениями о толстовстве, у молодого человека, слушающего лекцию, возникает вопрос: «Кто же я теперь – / марксист //или / вегетарианец?!» [6, с. 238], – и видит, как «На стене / росла / у Маркса // под Толстого / борода» [6, с. 238].

Последняя картинка, связанная с разнообразными преображениями К. Маркса, нередкая у Маяковского. В «Сердечной просьбе» лектор своими разговорами доводит слушателей до того, что деятельный Маркс в их головах начинает превращаться в безвольного вегетарианца Толстого. Маяковский говорит о вегетарианстве (которое также является частью мифа о Толстом, поскольку с его статьи «Первая ступень» (1891) начинается развитие вегетарианства в России), но тем самым добавляет материал в толстовский миф о непротивлении злу насилием. Для Маяковского вегетарианцы равны травоядным животным, то есть безобидным и безвольным существам (читай – пацифистам), созданным для питания мощных, быстрых, ловких хищников. При этом мысли поэта вполне совпадают с официальной идеологией. Советская власть именно в это время начинает преследование вегетарианцев, причём еще с большим усердием, чем это делалось царским правительством: в 1929 году многие сторонники вегетарианства были арестованы и сосланы. Обычно негативное отношение советского правительства к вегетарианцам в это время связывают с началом подозрительного отношения к любым общественным объединениям, кроме провластных [1].

То же читаем в стихотворении «Вегетарианцы» (1928):

Обликом

своим

белея,

Лев Толстой

заюбилеил.

Травояднее,

чем овцы,

собираются толстовцы.

В тихий вечер

льются речи

с Яснополянской дачи:

«Нам

противна

солдатчина» [10, с. 309].

Стихотворение было опубликовано в «Комсомольской правде» в подборке «Уроки толстовских празднеств. Кого мы чествуем – Толстого или толстовцев? Вегетарианское меню “по-братски”». Маяковский, согласный с официальной идеологией, критикует толстовцев с их приверженностью к пацифизму, тем более, что они, собравшись в Политехническом музее 14 сентября 1928 года, призывали упразднить Красную Армию [10, с. 585], и это в тот момент, когда Советская страна находилась во вражеском окружении.

Упрек в травоядности звучит в стихотворении «Непобедимое оружие» (1928), смелый и гордый пролетарий должен взяться за оружие, а не обращать внимание на «призывы Толстых».

Возвращаясь к приёму «превращения» Маркса, добавим, что, например, в пьесе «Клоп» («стригли Толстого под Маркса» [12, с. 272], вариант – «переделывали скульптуры с Толстого на Маркса» [12, с. 554]) описан, так сказать, обратный процесс: пользуясь похожестью окладистых бород из толстовца делали марксиста, то есть идейно соответствующего текущему моменту, хотя, по Маяковскому, Толстой, как его облик ни переделывай, оставался Толстым, а следовательно вовсе не полностью подходящим для строительства социализма. Приём для Маяковского не новый. Сатирическое обличение обывателей, извращающих идеи марксизма, встречается в лирике Маяковского часто, начиная со стихотворения «О дряни» (1920–1921). Там Маркс сам обличал нарождавшееся советское мещанство: «Маркс со стенки смотрел, смотрел... // И вдруг // разинул рот, // да как заорет: // “Опутали революцию обывательщины нити. // Страшнее Врангеля обывательский быт…”» [8, с. 74–75].

Вообще подвергшаяся в общественном сознании мифологизации толстовская борода в качестве художественного приёма встречается у Маяковского нередко.

Помимо уже упомянутых пьесы «Клоп» и стихотворения «Сердечная просьба», она играет определённую роль в стихотворении «Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского» (1923), причём опять в иронико-сатирическом контексте, но не по отношению к Л. Н. Толстому, а по отношению к только что вернувшемуся из эмиграции «советскому графу» А.Н. Толстому:

Я считаю,

обходя

бульварные аллеи,

скольких

наследили

юбилеи?

Пушкин,

Достоевский,

Гоголь,

Алексей Толстой

в бороде у Льва.

Не завидую –

у нас

бульваров много,

каждому

найдется

бульвар. [9, с. 163].

В 1923 году Льву Толстому исполнилось бы 95 лет, а Алексею Толстому исполнялось 40. На этом и построено ироническое утверждение Маяковского с намёком, что нынешний Толстой настолько мелок, что может быть запросто покрыт бородой старшего собрата по перу. Большой Хамовнический переулок был переименован в улицу Льва Толстого к 10-летию со дня кончины писателя в 1920-м году, а именем Алексея Толстого улица Спиридоновка была названа только после его смерти – в 1945-м году (в 1994-м прежнее название возвращено). Тогда, в 1923-м, малейший намёк на наименование какой бы то ни было улицы именем А. Н. Толстого должен был вызывать усмешку, что и было отмечено Маяковским соответствующей поэтической иллюстрацией.

Борода Толстого упоминается и в сценарии кинокомедии «Слон и спичка»: «У зава борода Толстого» [12, с. 53]. Упомянута борода абсолютно нейтрально, и единственная её особенность – борода узнаваема! К этому моменту в сознании поэта она полностью мифологизирована: достаточно её назвать – и всем понятно, о чём идёт речь.

В конце 1920-х годов совершенно отчетливо литературная критика делает ставку на эстетику Толстого, на что повлияло как минимум два фактора – 100-летний юбилей писателя (и отклики Ленина с статьях о Толстом, и прежде всего отклик, зафиксированный М. Горьким в очерке «В. И. Ленин», написанном в 1924-м году) и публикация романа А. А. Фадеева «Разгром», в котором современники увидели непосредственное продолжение толстовской традиции. Авторитет Толстого становится безоговорочным в советской литературе, и формирующийся соцреализм во многом опирается на Толстого. «Через Толстого, а не через Бабеля, пролегает наше завтра», – заявляет в 1927 году журнал «На литературном посту», орган так называемого «напостовского руководства» ВАПП–РАПП [цит. по: 17, с. 23].

Маяковский часто апеллирует к Толстому. Говоря о формирующемся методе советской литературы, Маяковский подчеркивает необходимость равняться на Толстого. И Толстой становится образцом во многом. Но говоря о писателе, Маяковский подчёркивает и то, чтó, по его мнению, невозможно взять с собой в светлое коммунистическое завтра. В 1925 году, выступая на Первой Всесоюзной конференции пролетарских писателей он заявлял: «И мы должны все усилия направить к тому, чтобы пустить работу пролетарских писателей не по линии копирования выражений и содержания Льва Толстого, а только по линии использования технических навыков старой, так называемой большой литературы. Толстого-индивидуалиста, конечно, мы заменим коллективным Толстым» [13, с. 270]. Маяковский называет Толстого «величайшим богоискателем и богостроителем» [13, с. 376], а это, как понятно, неприемлемо для строящейся новой общественной формации.

И всё же к концу 1920-х годов Л. Н. Толстой в произведениях Маяковского – безусловный авторитет.

Так, в стихотворении «Смена убеждений» (1929), отразившем период чистки советского и партийного аппарата конца 1920-х годов, Маяковский критико-сатирически рисует поведение «вычищенного» героя, который ощущает враждебным весь мир, в том числе и обстановку в собственной квартире, где он, напившийся с горя, дебоширя, зажигает лампадку и сметает со стены портреты вождей и висящий рядом портрет Льва Толстого, который находится рядом с вождями – показательный факт:

Со всей

обстановкой

в ударной вражде,

со страстью

льва холостого

сорвал

со стены

портреты вождей

и кстати

портрет Толстого [11, с. 98].

А в стихотворении «Я счастлив!» (1929), реализуя миф об объемности творческого наследия Толстого, поэт заявляет:

В день

придумывает

не меньше листа,

хоть Толстому

ноздрю утри [11, с. 118].

Итожа сказанное, можно констатировать, что личность Л. Н. Толстого в разные периоды творчества В. В. Маяковского оказывалась в поле зрения поэта в основном в мифологизированном виде. Причём нередко одна и та же мифологема, связанная с Толстым, в разных контекстах «играла» у Маяковскому по-разному.

Так, самая распространённая мифологема «Толстой – самый крупный и самый известный русский писатель» уже в стихотворении «Ещё Петербург» реализована сразу в двух планах: в качестве безусловного признания величия писателя, и в то же время в ироническом контексте и с ироническими нотами. Тогда же в статье «Два Чехова» наблюдаем ту же двойственность в оценках: и признание, и принижение. То же наблюдаем в первой картине пьесы «Клоп». Двойственность эта в отношении Толстого прочно закрепилась в творчестве поэта.

Использование имени Толстого в ироническом (и даже уничижительном) контексте было связано у Маяковского поначалу с его футуристским мировидением, а затем просто закрепилось в его сознании и стало применяться в качестве узнаваемых мифологизированных формул. Во многом этому способствовало расхожее представление о том, что Толстой и толстовство – одно и то же. Отсюда проходящие через многие произведения мифологемы «Толстой – непротивленец злу насилием», «опрощение Толстого» и «Толстой-вегетарианец», часто у Маяковского нераздельные. Первая реализуется в поэме «Война и мир», пьесе «Мистерия-буфф», стихотворениях «Лев Толстой и Ваня Дылдин», «Вегетарианцы», «Непобедимое оружие». Вторая – в цикле статей «Штатская шрапнель», поэме «Война и мир» и в той или иной мере в уже упомянутых произведениях. Третья – в стихотворениях «Сердечная просьба», «Вегетарианцы», «Непобедимое оружие» и других.

Особое мифологизационное значение приобретает в творчестве Маяковского такая приметная деталь внешнего облика писателя, как борода. Мифологема «борода Толстого» встречается в поэме «Война и мир», в пьесе «Клоп», в стихотворении «Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского», в сценарии кинокомедии «Слон и спичка».

Мифологема «Толстой-философ», нечастая у Маяковского, в несколько ироничном виде (при этом в большей мере в виде самоиронии, чем иронии) реализуется в стихотворении «Мелкая философия на глубоких местах».

Мифологема «Толстой – фундамент советской литературы» встречается в выступлениях поэта на Втором всесоюзном съезде Союза воинствующих безбожников, на Первой Всесоюзной конференции пролетарских писателей, в стихотворении «Смена убеждений».

Наконец, в чистом виде, без иронического подтекста или пафоса мифологема «Лев Толстой – великий писатель» прочитывается в стихотворениях «Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского» и «Я счастлив!». В последнем также наличествует мифологема «Толстой – плодовитый автор».

То есть в творчестве В. В. Маяковского мифологизируется личность Л. Н. Толстого и его учение (толстовство), но не его произведения или персонажи. Исключением является только поэма «Война и мир», которая отсылает читателя к роману-эпопее Толстого и в изображении войны во многом повторяет отношение к войне писателя.

References
1. Brang, P. Rossiya Neizvestnaya: Istoriya kul'tury vegetarianskikh obrazov zhizni s nachala do nashikh dnei [Tekst] / P. Brang ; per. s nem. A. Bernol'd i P. Branga. – M. : Yazyki slavyanskoi kul'tury, 2006. – 568 s.
2. Duvakin V. Primechaniya [Tekst] // Mayakovskii V. V. Polnoe sobranie sochinenii: V 13 t. – M.: Gos. izd-vo khudozh. lit., 1955–1961. – T. 9. [Stikhotvoreniya 1928 goda, i ocherk «Rozhdennye stolitsy»] / red. V. Duvakin. – 1958. – S. 535–602.
3. Lenin, V. I. Lev Tolstoi, kak zerkalo russkoi revolyutsii [Tekst] / V. I. Lenin // Lenin V. I. Polnoe sobranie sochinenii: T. 17: Mart 1908 – iyun' 1909 / In-t marksizma-leninizma pri TsK KPSS. – Izd. pyatoe. – M.: Izd-vo polit. lit-ry, 1968. – S. 206–213.
4. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie proizvedenii [Tekst] : v 20 t. / V. V. Mayakovskii ; [podgot.: R. V. Duganov i dr.] ; Rossiiskaya akad. nauk, In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Nauka, 2013 – Tom 1. Stikhotvoreniya 1912–1923. – 635 s.
5. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie proizvedenii [Tekst] : v 20 t. / V. V. Mayakovskii ; [podgot.: R. V. Duganov i dr.] ; Rossiiskaya akad. nauk, In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Nauka, 2014 – Tom 2. Stikhotvoreniya 1924–1926. – 659 s.
6. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie proizvedenii [Tekst] : v 20 t. / V. V. Mayakovskii ; [podgot.: R. V. Duganov i dr.] ; Rossiiskaya akad. nauk, In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Nauka, 2013 – Tom 2. Stikhotvoreniya 1927–1928. – 579 s.
7. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie sochinenii [Tekst] : V 13 t. / AN SSSR. In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Khudozh. lit., 1955–1961. – T. 1. [Stikhotvoreniya, tragediya, poemy i stat'i 1912–1917 godov] / Podgot. teksta i primech. V. A. Katanyana; Red. Z. Papernyi. – 1955. – 464 s.
8. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie sochinenii [Tekst] : V 13 t. / AN SSSR. In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Khudozh. lit., 1955–1961. – T. 2. [Stikhotvoreniya, poema i p'esy 1917–1921 godov] / Podgot. teksta i primech. N. V. Reformatskoi; Red. V. Pertsov. – 1956. – 520 s.
9. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie sochinenii [Tekst] : V 13 t. / AN SSSR. In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Khudozh. lit., 1955–1961. – T. 5. [Stikhotvoreniya 1923 goda] / Podgot. teksta i primech. P. I. Ageeva i F. N. Pitskel'; Red. A. Fevral'skii. – 1957. – 480 s.
10. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie sochinenii [Tekst] : V 13 t. / AN SSSR. In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Khudozh. lit., 1955–1961. – T. 9. [Stikhotvoreniya 1928 goda, i ocherk «Rozhdennye stolitsy»] / Red. V. Duvakin. – 1958. – 611 s.
11. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie sochinenii [Tekst] : V 13 t. / AN SSSR. In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Khudozh. lit., 1955–1961. – T. 10. [Stikhotvoreniya 1929—1930 godov, vstuplenie v poemu «Vo ves' golos», stikhi detyam] / Podgot. teksta i primechaniya S. A. Kovalenko. – M.: Gos. izd-vo khudozhestvennoi literatury, 1958. – 384 s.
12. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie sochinenii [Tekst] : V 13 t. / AN SSSR. In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Khudozh. lit., 1955–1961. – T. 11. [P'esy 1926–1930 godov i kinostsenarii] / Podgot. teksta i primech. A. V. Fevral'skogo. – 1958. – 703 s.
13. Mayakovskii, V. V. Polnoe sobranie sochinenii [Tekst] : V 13 t. / AN SSSR. In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo. – M. : Khudozh. lit., 1955–1961. – T. 12. Stat'i, zametki i vystupleniya: (Noyabr' 1917–1930) / Podgot. teksta i primechaniya V. F. Zemskova, F. N. Pitskel', A. M. Ushakova, A. V. Fevral'skogo. – 1959. – 716 s.
14. Khlebnikov, V. V. Sobranie sochinenii : v 6 t. [Tekst] / Velimir Khlebnikov ; pod obshch. red. R. V. Duganova ; [Ros. akad. nauk, In-t mirovoi lit. im. A. M. Gor'kogo, O-vo Velimira Khlebnikova]. – M. : IMLI RAN, 2000. – T. 6, kn. 1 : Stat'i (nabroski). Uchenye trudy. Vozzvaniya. Otkrytye pis'ma. Vystupleniya, 1904–1922 / [sost., podgot. teksta i primech. E. R. Arenzona i R. V. Duganova]. – 2005. – 446 s.
15. Shershenevich, V. Velikolepnyi ochevidets [Tekst] / V. Shershenevich. – M. : Direkt-Media, 2007. – 230 s.
16. Shershenevich, V. Iz vospominanii o Mayakovskom [Tekst] / V. Shershenevich ; publ. i prim. N. Reformatskoi // Den' poezii 1968. – M. : Sovetskii pisatel', 1968. – S. 161–163.
17. Aucouturier, Michel. Model' L'va Tolstogo v estetike sotsialisticheskogo realizma [Tekst] / Michel Aucouturier // Revue des études slaves : tome 51 : fascicule 1–2, 1978. Communications de la délégation française au VIIIe Congrès international des slavistes (Zagreb, 3-9 septembre 1978). pp. 23-32.