Received:
18-05-2012
Published:
1-06-2012
Abstract:
The article presents a research on the deviant behavior of Russian peasants in the era of modernization of Russia in the late XIX - early XX century. The author studies the problem of suicide among the peasants and the attitude of rural population to the facts of euthanasia. On the basis of archival materials author analyzes the dynamics of rural suicide, describes methods and motives of farmers’ suicide. The article clarifies the attitude of the rural population towards alcohol and determines the cause and extent of alcoholism in the village environment. Mental illnesses in a Russian village were not common, mental disorder was seen as a phenomenon that violates the usual rules and can potentially be dangerous. The article determines the level of spread of such crimes as infanticide and abortion in the Russian village, discloses its causes, nature and motives. The article brings the analysis of deviant behavior of Russian peasants in intimacies, disclosure the patterns of premarital and marital behavior and the attitude of the villagers to the deordination of the rules of marriage. The author describes reasons and forms of rural prostitution as well as the attitude of Russian villagers to fornication and adultery. The article shows different types of sexual crimes among Russian peasants, the motives and the extent of their expansion. The author describes the criminal laws of the Russian Empire and the legal views of rural residents in respect of such crimes. The article shows the examples of sexual inversions among the peasants and the reaction to it by the local population. As the result of this study the author finds deviant behavior of Russian peasants to be a result of the modernization processes in the country in the late XIX - early XX century. With the influence of the city, migratory fisheries, social mobility of residents of the village the accustomed relations, community and family foundations and patriarchal customs were destroyed and therefore the various forms of peasant deviance reinforced.
Keywords:
Russian village, peasantry, deviant behavior, modernization, suicide, drunkenness, abortion, prostitution, rape, incest
Введение
Эпоха модернизации, в которую вступила Россия в конце XIX в., существенно меняла традиционный уклад русской деревни. На глазах менялся привычный образ жизни, ослабевали устои патриархальный семьи. Возросшая мобильность сельского населения, в результате масштабов крестьянского отходничества, разрушала замкнутость деревенского мира. В село проникала грамотность, все большее число крестьянских хозяйств втягивалось в товарно-денежные отношения, развивалась правовая культура деревенских жителей. Наряду с благами цивилизации в жизнь деревни пришли и городские пороки. Своеобразной платой за модернизацию деревенской архаики стал рост сельской преступности, да и в целом отклоняющегося поведения крестьян, в различных проявлениях этой самой девиантности. Нами исследованы лишь некоторые формы ее проявления в повседневной жизни русского села эпохи модернизации. На основе широкого круга архивных источников и этнографических материалов предпринята попытка изучения проблем крестьянского суицида, проституции и сексуальных преступлений в сельской среде, психических расстройств и пьянства деревенских жителей.
Изучение девиантности именно в приватной сферы жизни русских крестьян дает возможность исследователю возможность понять характер тех перемен, которые происходили в ментальности сельских жителей. Нас интересовали не только формы и масштабы девиантности как явления деревенской обыденности, но и реакция сельского общества на отклоняющееся поведение членов крестьянского мира. Крестьянский суицид Крайним проявлением отклонения в поведение человека, противоречащим самой сути его существования, следует признать самоубийство. Поэтому рассмотрение вопроса крестьянской девиантности решено было начать с проблемы сельского суицида.
Добровольное лишение себя жизни, даже если оно представляет собой бегство от страданий, всегда воспринималось как тягчайший грех, который Церковь на земле уже не может отпустить, ибо всякий грех отпускается только при покаянии. По церковным канонам самоубийц и даже подозреваемых в самоубийстве нельзя было отпевать в храме, поминать в церковной молитве за Литургией и на панихидах.
Для жителей русской деревни конца XIX – начала XX в. отношение к самоубийству в целом было созвучно с позицией православной церкви. Это подтверждают и этнографические источники. Среди крестьян самоубийство считалось тяжким, «смертным» грехом и объяснялось дьявольским наваждением («грех попутал»). По суждению ярославских крестьян самоубийство есть тяжкий грех, который совершается под влиянием нечистой силы, а душа самоубийцы поступает в распоряжение дьявола. Погребение самоубийц в деревне, согласно церковным постановлениям, совершалось без церковного отпевания, могилу располагали за кладбищенской оградой и крест на ней не ставили [1, т. 2, ч. 4. с. 508, 509]. Лица, которые покушались на самоубийство, никаким ограничениям в селе не подвергались, но насмешки по отношению к себе испытывать им приходилось [1, т. 1, с. 478].
Установить масштабы изучаемого явления сложно по причине неполноты статистических данных. Статистика самоубийц в России до конца XIX в. практически не велась. Только с конца 1870-х гг. можно говорить о каком-то учете случаев суицида в губерниях. Факты самоубийств регистрировались полицейскими уездными исправниками, наряду с другими происшествиями, и о них ежемесячно сообщалось в рапорте губернатору. Число самоубийств отражалось в ежегодных обзорах губерний, прилагаемых к губернаторским отчетам императору.
Имеющиеся статистические данные дают основание утверждать, что в конце XIX – начале XX в. происходит рост числа самоубийств. Так, в России с 1870 по 1908 г. общее их количество увеличилось в 5 раз, а к 1910 — почти удвоилось. По данным статистики уровень самоубийств в Европейской части России вырос с 2,1 случая на 100000 населения в 1905, до 2,6 в 1907, 3,3 в 1910 и до 3,4 в 1912 г. [2, с. 125]. В условиях значительного преобладания в социальном составе населения страны крестьян большая доля самоубийств приходилась на них. По подсчетам доктора Жбанкова за 1905–1909 гг. из 9510 случаев самоубийств крестьяне составляли 57,3%, высшие и богатые классы — 11,5%, учащиеся — 10,7%, чиновники — 7,7%, армия и полиция — 7,5%. Более точная статистика по Петербургу за 1911 г. дала еще более красноречивые результаты; из общего числа самоубийц крестьяне составляли 78,14%, дворяне –7,71%, мещане — 11,74%, купцы — 1,53%, духовенство — 0,21%, иностранные поданные — 0,71% [3].
Однако из этого не следует делать вывод о высокой степени суицидности крестьян. Добровольный уход из жизни в русском селе – событие скорее экстраординарное, чем обыденное. Большинство корреспондентов этнографического бюро кн. В. Н. Тенишева в своих сообщениях были солидарны в утверждении о том, что самоубийства в деревне были явлением редким [1]. Такой вывод подтверждается и данными врачебно-медицинской и полицейской статистики. По подсчетам доктора медицины Е. В. Святловского в Волочанском уезде Харьковской губернии за период с 1874 по 1884 г., согласно данным полицейского управления, было совершено 57 самоубийств, т.е. в среднем в год приходилось 5,27 случаев суицида. Мужчины составляли 70,69% сельских самоубийц, на женщин приходилось 29,31% [4, с. 197, 198]. В уездах Тамбовской губернии в конце XIX – начале XX в., по данным губернаторских отчетов, ежегодно регистрировалось от 28 случаев самоубийств в 1885 г. до 62 — в 1897 г. Максимальное число самоубийц в селах губернии было отмечено в 1910 г. — 88 крестьян в т.ч. 68 мужчин и 20 женщин. Доля женщин среди сельских самоубийц колебалась от 22% в 1884 г. до 39% в 1885 г. [5]
Возраст крестьян, совершивших самоубийство, составлял преимущество от 20 до 50 лет. Самоубийства детей и стариков были крайне редки. Так в 1908 г. в Тамбовской губернии был отмечен лишь один случай подросткового суицида. 18 марта этого года в с. Солдатской слободе Борисоглебского уезда удушился крестьянский мальчик Иван Гущин, 12 лет, причина — тоскливое состояние [6, л. 122]. По данным за 1904 г. наибольшее число суицидов в тамбовской деревне приходилось на возраст 20 — 40 лет 10 случаев, 5 самоубийств было совершенно крестьянами в возрасте от 40 до 60 лет [6, л. 55]. Таким образом, возраст большей части сельских самоубийц приходился на период наибольшей жизненно активности.
Если говорить о времени года, когда совершалось наибольшее число деревенских суицидов, то следует признать, что это весенне-летний период. Наименьшее число самоубийств в селе совершалось осенью и зимой. По нашим подсчетам за 1908 г. в Тамбовской губернии в этот период было совершено всего 4 самоубийства, в то время как за весну-лето этого года их было зарегистрировано 13 [6, д. 6676, 6677]. Данное наблюдение вполне согласуются с выводами специалистов о весенне-летнем максимуме самоубийств [7]. Исследователь П. Сорокин в своей работе отмечал, что «больше их (т.е. самоубийств) летом, затем следует весна, за весной осень, а минимум приходиться на зиму» [3]. В аграрном календаре именно лето являлось для крестьян самым трудным периодом, требующим от них максимального напряжения физических и душевных сил. Наверное, некоторым их не хватило в борьбе с жизненными испытаниями.
Место самоубийства, как правило, выбиралось рядом с домом, чаще всего это были хозяйственные постройки: сарай, амбар, рига, баня и т. п. Реже повешенных находили в собственном доме или в его сенях. Исключение составляет случай самоубийства, произошедший 23 июня 1904 г. в с. Шарапова Аладинской волости Шацкого уезда Тамбовской губернии, когда крестьянин Селиверст Федорович Евтюхин, 42 лет, повесился в ограде местной церкви [6, д. 5638, л. 129]. Локальность крестьянского сознания определяло привычную среду обитание как место ухода из жизни.
Говоря о крестьянских самоубийствах, следует учитывать и суициды, осуществленные крестьянами в городах. Изученные материалы дают основание утверждать, что часть самоубийств в городах Тамбовской губернии было совершенно крестьянами. Приведем один из таких примеров. В г. Борисоглебск 3 мая 1908 г. был обнаружен труп крестьянина с. Новоспасского Козловской волости Семена Петровича Полянского, застрелившегося из револьвера в правый висок, причина самоубийства осталась невыясненной [6, д. 6676, л. 244]. Можно предположить, что самоубийства крестьян в городах могли быть следствием процесса маргинализации выходцев из деревни, невозможности их адаптации к условиям городской жизни. Это проблема была подмечена все тем же проницательным П. Сорокиным, который в частности отмечал: «Крестьянин приходит в город, попадает в шумную, многолюдную толпу, становится «фишкой» и «номером»; глубокое одиночество и отсутствие поддержки в нужную минуту доводит одних до преступления и запоя, других – до отчаяния и смерти» [3].
Рассмотрим способы, к которым прибегали сельские самоубийцы. Повешение, как способ самоубийства, преобладало в крестьянских суицидах. За период с 1874 по 1884 г. к нему прибегло 42 (в т. ч. 33 мужчин и 9 женщин) из 56 деревенских самоубийц Волочанского уезда Харьковской губернии. Отравление, чтобы свести счеты с жизнью, использовали преимущественно крестьянки. Из шести отравившихся за десятилетие пять были сельскими бабами. И только на мужчин-самоубийц приходилось три случая самострела [4, с. 197]. Такое соотношение в выборе способов ухода из жизни вполне закономерно. Если к повешению (удавлению) в деревне прибегали как мужчина, так и женщины, что объяснялось доступностью этого способа (веревка была в каждой избе), то в выборе отравления или самострела определяющую роль играла половая принадлежность самоубийц. Бабы не умели обращаться с огнестрельным оружием, да и в редкой семье оно имелось. Также можно предположить, что женщины-самоубийцы, в отличие от мужчин, и после смерти хотели выглядеть привлекательно.
В начале XX в. ситуация в выборе способа ухода из жизни не изменилась. На основе рапортов уездных исправников Тамбовской губернии за 1908 г. можно сделать вывод о том, что из 20 самоубийц (14 мужчин и 6 женщин) повесились 17 человек, в т.ч. 12 мужчин и 5 женщин, отравились один мужчина и одна женщина, один крестьянин застрелился[6, д. 6676, 6677]. По данным М. Н. Гернета за 1926 г. среди способов самоубийства первое место по-прежнему занимало повешение — 49,7%, далее следовало: с помощью огнестрельного оружия — 23,9%, отравление — 14,6%, утопление — 4%, с помощью холодного оружия и путем попадания под транспорт — по 3%, падение с высоты — 0,5%, иное — 2% [8].
Следует также проанализировать мотивы самоубийств крестьян. В причинах повлекших суицид явно прослеживается гендерный фактор. Сельские женщины сводили счеты с жизнью чаще по причинам связанным с любовными или семейными отношениями. Деревенские мужики «лезли в петлю» преимущественно в результате жизненных событий, которые в своем следствии вели к потере репутации и общественного положения. Это могло быть разорение хозяйства, растрата мирских сумм, страх перед наказанием за совершенное преступление и др. Использованные документы не дают возможность в полной мере установить мотивы крестьянских самоубийств, в большинстве полицейских сводок причины суицидов не установлены. Однако, то, что оставалось тайной для урядника или станового пристава, не было таковой для односельчан. В условиях прозрачности деревенских отношений сельская молва о случившемся с большой долей достоверности устанавливала причины, толкнувшие человека на столь отчаянный шаг. Поэтому этнографические материалы в данном случае выступают, пожалуй, единственным источником в изучении мотивационного комплекса сельских самоубийц.
Для сельских женщин одной из причин суицида являлся фактор «несчастной любви», невозможность вступить в брак с любимым человеком. В корреспонденции из Буйского уезда Костромской губернии (1897–1899 гг.) автор рассказывает о крестьянской девушке Дарьей, которая любила сына местного лавочника Сергея, и чувства эти были взаимны. Но по воле отца сын женился на богатой мещанке из города, хотя была она «лицом корява и умом тупа». Вскоре после свадьбы Дарью нашли в овине, повешенной на поясе [1, т. 1, с. 25].
Порой на добровольный уход из жизни решались сельские девушки, обманутые парнями обещаниями жениться и забеременевшие от этой связи. В таких ситуациях на суицид их толкал страх позора и осуждения со стороны родных и соседей [1, т. 3, с. 561]. Так в 1898 г. несчастная любовь стала причиной смерти крестьянской девушки Анастасии Бызовой, жительницы вологодской деревни. Двадцати лет от роду, она два года была «подруженькой» молодого парня из зажиточной семьи, который обещал на ней жениться. Но обманул и женился на другой. Обманутая девушка удавилась в бане. В результате вскрытия было установлено, что она была беременна [1, т. 3, с. 636].
Для сельской бабы мотивов к самоубийству могли послужить побои и издевательства мужа. В 1899 г. в с. Сугоново Калужской губернии крестьянка, имевшая несколько детей, доведенная до отчаяния жестокими побоями мужа и издевательствами за мнимую измену, удавилась на чердаке [1, т. 3, с. 332]. Рукоприкладство в крестьянской семье было явлением обыденным, поэтому весьма трудно определить, сколько среди женщин-самоубийц было тех, для кого уход из жизни стал бегством от побоев мужа-тирана.
Помимо повешения женщины-самоубийцы прибегали к отравлению. Чаще всего, как средство ухода из жизни, использовали раствор фосфорных спичек [1, т. 2, ч. 1, с. 509]. Таким способом совершила самоубийство в 1898 г. крестьянка Анна, жительница Любимовского уезда Ярославской губернии. Будучи вдовой, имея двух детей и живя с родителями мужа, она забеременела, а по рождению задушила своего ребенка. Из-за страха, что преступление раскроется и обесчестит её, и по причине раскаяния за детоубийство, она отравилась [1, т. 2, ч. 2, с. 202]. По сообщению уездного исправника Козловского уезда Тамбовской губернии за 1904 г. в с. Ржакса 20 марта отравилась фосфором крестьянка Марфа Павловна Сафронова, 20 лет; в с. Пичаево Курдюковской волости таким же способом 16 марта ушла из жизни крестьянка Федосия Сергеевна Журавлева, 25 лет [6, д. 5637, л. 184]. 26 февраля 1908 г. в земской больнице г. Моршанска от отравления уксусной эссенцией скончалась крестьянка с. Больших Куликов Александра Яковлевна Долгова, 21 года [6, д. 6676, л. 85об]. Мужчины-самоубийцы, прибегшие к отравлению, чаще использовали мышьяк. Так 9 июля 1906 года в Усманском уезде Тамбовской губернии мышьяком отравился крестьян Федор Калядин [6, д. 6247, л. 123об]. В этом же году 27 октября в с. Дюк Казачинской волости Шацкого уезда от отравления мышьяком умер Иван Павлович Алябьев, крестьянин того же села, 75 лет [6, д. 6248, л. 447].
У сельских мужчин причины самоубийств были иными, чем у женщин. Для крестьянина, как главы семьи, хозяйственное положение двора выступало основным критерием его общественного статуса. Поэтому разорение хозяйства могло послужить для мужика веской причиной для того чтобы свести счеты с жизнью. Так в одном из сел Калужской губернии в 1899 г. крестьянин удавился после того, как у него за недоимки, накопившиеся за несколько лет неплатежа податей, была распродана значительная часть его хозяйства, так что остались почти голые стены и одна лошадь [1, т. 3, с. 332]. Аналогичный случай произошел в с. Семеновское Пошехонского уезда Ярославской губернии. В 1898 г. местных торговец, обладавший многочисленным семейством, повесился, узнав о предстоящей распродаже своего имущества с молотка за долги [1, т. 2, ч. 1, с. 508] В д. Рожновой Ростовского уезда той же губернии у зажиточного крестьянина 45 лет в результате пожара сгорело все имущество, включая скотину. По рассказам крестьян недели две он ходил, как помешанный, ни с кем не разговаривая, а потом повесился в лесу [1, т. 2, ч. 2, с. 385].
Одной из причин самоубийств крестьян, если довериться наблюдениям полицейских чинов, являлась депрессия, а в ряде случаев, по всей видимости, и душевное расстройство. В некоторых рапортах уездных исправников Тамбовской губернии, такое состояние называлось «умоисступление». В результате этой причины по донесению Елатомского уездного исправника в августе 1904 г. повесились крестьянки Кадыкова, 40 лет и Степанида Платоновна Арбузова, 61 года [6, д. 5639, л. 312]. От продолжительной болезни и тоски наложил на себя руки 29 июля 1908 г. крестьянин с. Калиники Лебедянского уезда Сергей Звягин, 52 лет. А 23 августа того же года в припадке болезненного состояния свела счеты с жизнью, повесилась Анастасия Гончарова, 32 лет, крестьянка с. Панино [6, д. 6676, л. 392об, 496].
Сельские самоубийцы, по причине неграмотности, почти никогда не оставляли предсмертные записки. Тем ценней записка Тимофея Кузьмича Солодкина, крестьянина д. Киселевка Кирилловской волости Спасского уезда Тамбовской губернии, который лишил себя жизни выстрелом из ружья в рот. Вот её содержание: «В смерти моей никого не винуйте, страшная тоска и решил сам себя ударить оружейным выстрелом. 28 февраля 1904. Т. Солодкин» [6, д. 5637, л. 199об].
Другой причиной самоубийств деревенских мужиков являлось пьянство. В сообщениях информаторов приводились примеры совершения суицида в результате запоя. Крестьянин с. Красивка Козловского уезда Илья Яковлевич Никитин, 40 лет, 25 августа 1908 г. повесился, будучи в нетрезвом состоянии [6, д. 6676, л. 55]. Артемий Ильич Илюшкин, 26 лет, житель с. Антоновки Криушинской волости Тамбовского уезда 25 февраля 1908 г. удавился в пьяном виде в собственном доме [6, д. 6676, л. 100об]. В д. Щербаковой Пятницкой волости Лебедянского уезда 30 июня того же года в нетрезвом виде повесился крестьянин Василий Мрачков, 50 лет [6, д. 6676, л. 392об]. В ночь на 9 мая 1908 г. в арестантском помещении при волостном правлении удавился крестьянин с. Земетчина Игнатий Кирпичев, 35 лет, страдавший запоем [6, д. 6676, л. 246]. Таким образом, состояние опьянения, абстинентный синдром у крестьян, страдающих алкоголизмом, могли, при определенном стечении обстоятельств, стать причиной суицида.
Приверженность жителей русского села православной вере выступала фактором, удерживающим крестьян от суицида. Увеличение числа самоубийств в деревне было отчасти обусловлено следствием процесса модернизации сельского социума. Преобладание среди деревенских самоубийц мужчин объяснимо их большей тягой к алкоголю и меньшей устойчивостью к стрессовым ситуациям. Содержание гендерных ролей было определяющим в мотивах крестьянских самоубийств.
В новелле о сельских самоубийствах отмечено, что к причинам, побуждавшим к сведению счетов с жизнью, относились пьянство и душевные расстройства. Есть смысл рассмотреть эти формы отклоняющегося поведения жителей русского села более подробно. Сельское пьянство Начало 60-х гг. XIX в., по свидетельству современников, было отмечено резким всплеском сельского пьянства. Оценивая последствия отмены крепостного права, историки в основном акцентировали внимание на благоприятных факторах этого события для развития крестьянства. Действительно, после отмены крепостного состояния и общего смягчения политического режима, у сельских обывателей стало больше свободы. Но эта свобода употреблялась не только во благо. Утрата социального контроля со стороны помещика вела к росту девиантного поведения вчерашних крепостных крестьян. В деревне увеличилось употребление спиртного. Резко пошла вверх кривая сельской преступности, прежде всего за счет имущественных преступлений и преступлений против личности. Справедливо утверждение исследователя Б. Н. Миронова о том, что реформы ускорили модернизацию общества, а столкновение разных ценностных ориентаций, традиции и модернизма всегда ведет к росту преступности [9].
В 1880–90-е гг. алкогольная экспансия буквально захлестнула русскую деревню. По наблюдению сенатора С. Мордвинова, обследовавшего Воронежскую губернию в 1880 г., в ней один кабак в среднем приходился на 189 дворов [10]. В с. Терновка Борисоглебского уезда Тамбовской губернии (1889 г.) на тысячу жителей приходилось четыре винные лавки. В течение года, по признанию виноторговцев, жителям села продавалось до тысячи ведер водки [11, 1889, № 22]. С утра до позднего вечера велась торговля спиртным в трех кабаках с. Круглое Козловского уезда той же губернии (1880 г.). Когда здравомыслящие крестьяне данного села вынесли на сход вопрос о закрытии лавок, то он не нашел поддержки. Содержатели питейных заведений не поскупились на щедрое угощение, и дело было улажено в их пользу [11, 1880, № 20].
В деревне алкоголь употребляли значительно меньше, чем в городах. Душевое потребление хлебного вина (водки) в начале ХХ в. составляло в деревне – 1,2 ведра, а в городе на каждого взрослого мужчину в год приходилось около 4 ведер сорокоградусной. В Воронежской губернии (1902 г.) душевое потребление алкоголя в городах исчислялось объемом в 1,16 ведра (8,92 руб.), в уездах – 0,41 ведра (3,10 руб.) [12].
Можно утверждать, что сельское население вело преимущественно трезвый образ жизни. Доля лиц среди крестьян, имевших пагубное пристрастие к вину, была незначительной. Митрополит Вениамин (Федченков) в своих воспоминаниях о детстве в Тамбовской губернии утверждал, что пьяницы в селе были явлением редким [13]. Большой знаток сельского быта, Н. М. Астырев в работе «В волостных писарях» (1898 г.) замечал, что «пьяниц в крестьянском миру очень мало, один-два на сотню, наоборот 8–10 на сотню найдется совсем не пьющих» [14, с. 268]. Наблюдения современников подтверждаются сведениями сельских информаторов этнографической программы, осуществленной кн. В. Н. Тенишевым. Учитель церковноприходской школы из Жиздринского уезда Калужской губернии Е. И. Зорина в 1900 г. сообщала, что «пьяницей называют того, кто пьет во всякое время, кстати и не кстати, пропивает заработок, упускает работу, тащит из дома, разоряет семью. Таких пьяниц немного, найдется в деревне один и ни как уж не больше двух» [1, т. 3, с. 174]. К выводу о незначительном распространении алкоголизма в крестьянской среде пришли и специалисты, изучавшие эту проблему в начале XX в. В результате обследования 20 селений (20 тыс. душ) Пензенской губернии, проведенного Д. Н. Вороновым в 1912 г., алкоголиков было обнаружено менее 40 человек [15]. Такое положение вещей подтверждается данными тамбовской земской статистики. Количество умерших от пьянства, в уездах губернии, в период с 1883 по 1905 г., колебалось от 222 до 141 чел. в год [5].
Изученные этнографические источники дают основание утверждать о том, что отношение сельского населения к пьянству было в целом снисходительным. «К пьянству отношение снисходительное, – сообщал Н. Григорьев, информатор Этнографического бюро из Болховского уезда Орловской губернии. Осуждаются только те, кто за водку закладывает домашний скот или одежду [16, д. 992, л. 8]. Однако местные жители благосклонно взирали на пьяный разгул своих односельчан в праздничные дни. Верным представляется вывод Н. Б. Лебиной о том, что «в российской ментальности на протяжении многих веков неизменно присутствует отрицательное отношение к пьянице, настороженность – к абсолютному трезвеннику и позитивная оценка умеренно пьющего» [17].
Негативно жители русской деревни относились к неумеренному употреблению спиртного, сознавая, что такая пагубная страсть – верный путь к разорению. Отзываясь о бесхозяйственном мужике, односельчане говорили, что «был прежде хорошим хозяином, стал пить и разорился» [18]. Иногда этой греховной страсти были подвержены целые селения. Так, в Ястребинской волости Орловской губернии при наделе 2,3 десятины на душу, на 552 работника приходился один кабак, и число разоренных хозяйств составляло 6,3%. В соседней Становлянской волости при одинаковом качестве земли и большем наделе в 2,5 десятины на душу, кабак приходился на 123 работников, а число разорившихся хозяйств достигало 23,2% [19]. Эти факты относились к началу 1880-х гг. Но спустя четверть века таких свидетельств не стало меньше. В отчете о состоянии Орловской епархии за 1907 г. находим: «За последние два года села и деревни стали неузнаваемы: сами крестьяне мне указывали такие села, которые год назад были нормальными, работящими, религиозными и в течение нескольких месяцев развратились в конец, разорились на вино и представляют собой сборища полоумных, ленивых и жестоких людей» [20].
Крестьяне, подверженные пагубному пристрастию, приносили много горя своим семьям. В пьяном виде они дебоширили и считали своим долгом бить жен. По сведениям В. Птицына, изучавшего деятельность волостных судов Саратовской губернии в конце XIX в., они часто без жалоб и заявлений привлекали к суду и наказывали пьяниц, «для примера и страха другим». Так, крестьянина З. за пьянство и неплатеж податей и крестьянина О. за пьянство и буйные поступки приговорили к наказанию розгами [21]. Сельское общество не оставалось безучастным в тех случаях, когда глава семейства пропивал имущество, что грозило потерей платежеспособности крестьянского двора. По сведениям крестьян: «Пьяница, пропивающий имущество, жестоко осуждается. За мотовство и пьянство, когда на это жалуются начальству – предают волостному суду» [22].
Все дореволюционные исследователи данной проблемы сходились во мнении о том, что сельское пьянство носило обрядовый характер. Праздник в восприятии крестьянина был непременно связан с употреблением вина. Согласно народной пословице «кто празднику рад – тот до свету пьян», крестьянин считал своей священной обязанностью напиться в праздник еще до обедни [1, т. 3, с. 334]. Корреспонденты Этнографического бюро кн. В. Н. Тенишева сообщали, что в большие религиозные праздники выпивка в селе – обычное дело. Традиционно «пь яными» днями в селе считались Рождество, Пасха, масленица, престольный праздник. В народе говорили: «Без блинов не масленица, а без вина не праздник» [23]. Корреспондент «Тамбовских губернских ведомостей» в 1884 г. отмечал, что в храмовые праздники в селах идет поголовное, чрезмерное, продолжительное пьянство, сопровождаемое неприличными играми, плясками и всякого рода бесчинствами» [11, 1884, № 4]. Мало в чем ситуация изменилась и в начале века. В той же газете за 1900 г. утверждалось, что «с раннего утра до поздней ночи в дни наших престольных праздников только и видишь на селе толпы пьяных компаний в истерзанном виде, в бесшабашном разгуле» [11, 1900, № 108].
Праздник в народном восприятии был неразрывно связан с выпивкой. Его ждали, к нему готовились. Сельский праздник всегда был желанен, так как давал возможность прервать однообразную череду сельских будней. Наследие прошлых братин деревенский праздник был не только отдыхом от тягот ежедневного труда, но и формой консолидации сельского мира. Побывать на празднике в деревне считали долгом. Вот, что по поводу этой обязанности говорил один из крестьян: «Приготовиться к празднику, как бы это не было трудно, а надо. Бедный должен купить четверть ведра водки простой и бутылку красной, средний полведра водки и четверть красной, зажиточный ведро водки и четверть ведра красной. Богатый, 2–3 ведра простой и полведра красной. Это в храмовый праздник и Пасху» [16, д. 1093, л. 11]. Выпивка в праздник – непреложный закон сельского быта, фактически не оставлявший альтернатив. Это был один из стереотипов деревенской жизни, следование которому добивалось силой общественного мнения села.
«Престольные праздники празднуют так: крестьяне варят пиво (брагу) и покупают водку. Из соседних селений приходят знакомые и родственники, старшие члены семьи обоего пола. К близкой родне ходит и молодежь. Молодые люди напиваться до пьяна стесняются. Тот, кто не принимает участие в праздниках, то считается скаредным» [16, д. 2032, л. 2]. Традиционное восприятие крестьянами праздника хорошо выразил А. Кычигин. В своей статье он отмечал, что «понятие «праздник» в умах народа соединяется с гулянкой, пьянством и разгулом. Праздники в селе сопровождаются пьянством, усиленным сквернословием, часто буйством, дракой» [24]. Дело до суда в таких случаях доходило редко, поссорятся, подерутся и помирятся без постороннего вмешательства.
Алкоголь был плотно вплетен в канву жизненных событий крестьянской семьи. Без спиртного не обходилось ни одно семейное событие будь-то свадьба, крестины, похороны. Ради экономии свадьбы крестьяне стремились приурочить к храмовому или двунадесятому празднику [25, д. 1835, л. 163об]. Все предсвадебные обряды: сватовство, смотрины, запой и т.д. сопровождались обильной выпивкой. Об отце, просватавшего дочь, в деревне говорили, что он «пропил девку». В предсвадебный пир – «запой», невестину родню угощали до хмеля. Величайшей честью для хозяев было то, что гости уходили пьянее пьяного. Сама сельская свадьба редко обходилась без 5 ведер вина и превращалась трехдневную пьянку [11, 1889, № 5]. Священник А. Кудрявцев из Курской губернии в ответе на анкету Этнографического бюро в 1899 г. сообщал: «Свадьба обходится в 60 рублей. Самый бедный крестьянин покупает на свадьбу 4–5 ведер водки. Обильная попойка при браке поддерживается отчасти крестьянским самолюбием, старанием не ударить лицом в грязь, показать себя особенно перед новой родней, перед людьми другого прихода, другой местности: «смотри, дескать, как мы гуляем» [16, д. 686, л. 16, 17]. Стремление крестьянина гульнуть на «широкую ногу», отметить праздник «не хуже, чем у других» являлось доминантой в повседневном поведении крестьянина.
Пили также в селе и на проводах в армию. Молодые люди, уходившие в солдаты, несколько дней подряд собирались друг у друга по очереди, пили водку и развлекались. Иногда, такие гулянки заканчивались драками и увечьями. Крестьяне к таким выходкам «годных» относились снисходительно, считая, что новобранцы имеют право хорошо погулять в последние дни перед службой. Вот как описано гуляние рекрутов в Карачаевском уезде Орловской губернии информатором Морозовым. «Пьют с начала на свои деньги, бывая сегодня у одного, завтрак у другого, заходят гостевать к родным и близким, знакомым, которые тоже угощают. На последних днях дают общественные деньги по 3 руб. на брата, почему пьянство и веселье «гожих» в последние дни доходит до своего максимума. В городе во все время пребывания пьют и ходят с гармошкой в руках по улице [16, д. 1107, л. 5].
Большинство исследователей русской деревни, не без основания, обращали внимание на такое явление как пьянство сельского схода. «Я не знаю ни одного крестьянина, – делился свои наблюдениями сельский информатор из Орловской губернии, – который пил бы водку каждый день по рюмке и по две, но при случае очень редкий не напьется допьяна, а случаев выпадает много: выборы старшины, судей, старосты, сотского, наем пастуха, сев конопли, сбор общественных денег, – все это является достаточным поводом для того, чтобы устроить общественную попойку» [1, т. 3, с. 174]. Аналогичные суждения содержатся в работе сельского учителя Н. Бунакова. В своем сочинении он делает вывод о том, что «мужик любит выпивать на дармовщинку. Он охотно напивается при сдаче общественной рыбной ловли – на счет съемщика, при заключении условий на какую-нибудь работу целым обществом – на счет нанимателя, при найме общественного пастуха – за счет общества и т.п.» [26]. Коллективная пьянка на сходе в русской деревне была обыденным явлением. Благочинный 7-го Тамбовского округа сообщал в духовную консисторию (1908 г.) о том, что мирские сходы и всякие заседания по общественным делам начинаются и заканчиваются попойкой [25, д. 2076, л. 9]. Решение мирских проблем всегда создавало множество поводов для массового пьянства. На сельских сходах пили в случаях избрания на должность, найма пастуха, раздела полей и лугов, сдачи в содержание мостов и кабаков, сдачи в аренду мирских земель, наложения штрафов, учета недоимок[11, 1882, № 103]. В понятии крестьян сложилось представление, что быть на сходе и не пить водки – нельзя. Не пить водки кому-либо, участвующим в сходке, значит отделится от общества, не разделять его взглядов [10]. Справедливую оценку таким «пьяным» решениям сходов дал писатель – демократ Н. М. Астырев. Он в частности отмечал, что «желание выпить миром приводит к тому, что сход делает невероятные вещи: отдает за бесценок мирскую землю, пропивает в виде штрафов чужой стан колес, закабаляется за гроши, прощает крупную растрату мошеннику – старосте» [14, с. 368].
Важную роль играла водка при приведении в исполнение решения сельского схода. Автор корреспонденции из с. Овстуга Брянского уезда Курской губернии (1898 г.) сообщал, что «если магарыч поставлен, приговор приводиться в исполнение сразу, иначе дело будет вестись до тех пор, пока крестьянин не угостит мир» [16, д. 1078, л. 86]. Угощение сельского схода вином осуществлялось и при других правовых решениях: установлении опеки, усыновлении, избрании на должность [16, д. 1048, л. 3].
Содержание этнографических источников едино в утверждении о том, что ежедневное употребление спиртного не было характерно для русского крестьянина. Корреспондент из Ярославской губернии (1898 г.) отмечал, что ему не приходилось встречать ни одного крестьянина, который бы пил водку ежедневно перед обедом и ужином [1, т. 2, ч. 2, с. 207]. Для большинства крестьян употребление алкоголя определялось не склонностью к выпивке, а общественными обычаями. В деревне не пили в будние дни, особенно в страдную пору. Крестьяне не употребляли спиртное в постные дни (среду и пятницу), так как это в деревне считалось большим грехом. Посты, особенно Великий и Успенский, соблюдались строго и мужики в эти дни водки не пили [27].
Употребление алкоголя в русской деревне было неравномерным в течение года, что зависело от агарного календаря, времени постов и т.п. В связи с этим интересно наблюдение земского врача В. И. Никольского, который в частности писал: «Мужик так же редко видит водку, как и мясо, и так же набрасывается на нее со всей жадностью. Обыкновенный мужик пьет водку, может – быть десять дней в году, но за то уже пьет вволю, до пьяна, пропивает такие деньги, на которые он мог бы быть сыт продолжительное время» [28]. В этом следует видеть проявление психологии русского мужика. Как надрывался пахарь в поле до разрыва жил, так он и пил вино – на полную катушку, до беспамятства. Еще земская статистика заметила, что пик потребления алкоголя в русской деревне приходился на окончание сельскохозяйственных работ, на это период приходилось и наибольшее количество сельских свадеб. По всей видимости, выпивка для крестьян являлась единственно доступным удовольствием, дававшим возможность на время забыть обычную тяготу и неприглядность жизни.
Регулярно водку в селе пили единицы, как правило, сапожники, кузнецы, отходники, т.е. лица не связанные с аграрным трудом. По мнению ярославских крестьян, развитию пьянства способствовали отхожие промыслы (работы на винокуренных заводах) и жизнь в городе. Они считали, что сапожники, кузнецы, бондари «набаловались» и привыкли к водочке благодаря своему занятию [1, т. 2, ч. 2, с. 205].
Пагубное пристрастие к спиртному распространялось в крестьянской среде по причине возросшей социальной мобильности сельского населения. Процесс модернизации, сопровождающийся ломкой патриархальных устоев, наряду с позитивным началом, вносил в жизнь села далеко не лучшие черты городского быта. В условии потери социальных ориентиров, маргинализации российского общества, алкоголизм выступал вполне закономерным следствием произошедших изменений.
Традиции общинного уклада, консерватизм крестьянской жизни, интересы собственного хозяйства – все это факторы, которые удерживали крестьянство от повального пьянства. Социальные катаклизмы начала века, возросшая мобильность сельского населения вели к ломке традиций крестьянского мира. Рост девиантного поведения крестьян, во всех его проявлениях, стал закономерным следствием утраты привычных жизненных ценностей, увеличения доли маргинальных слоев. Сельская молодежь воспринимала вино и последующее хулиганство как свидетельство собственного удальства, как демонстративный вызов традициям и нравам старшего поколения. Деревенские сумасшедшие Как и алкоголизм, психические расстройства не были распространены в деревне (в большей мере это было явление городской жизни) и душевнобольных в русском селе конца XIX в. было мало. Русские крестьяне продолжали жить в традиционном обществе, с его размеренностью и предсказуемостью, а привычное занятие – хлебопашество, было тем видом деятельности, которое не создавало причин для умопомрачения. Следует признать, что рост психических заболеваний стал неизбежной платой за модернизацию общества.
Если все же говорить о числе душевнобольных в российском селе, опираясь на данные медицинской статистики, то можно с уверенностью утверждать, что такого рода заболевания среди крестьян встречались не часто. Возьмем для примера Тамбовскую губернию, типично агарный регион, с преобладанием крестьянского населения. По данным ежегодных отчетов лечебницы для душевнобольных Тамбовского губернского земства, в ней за период с 1887 по 1899 г. поступало для излечения в среднем около пятисот больных. Крестьян среди душевнобольных было около 60%, притом, что в населении Тамбовской губернии они составляли не менее 90%. Это по сословной принадлежности. А по роду занятия, поступивших на излечение больных, земледельцы составляли менее 50% от их числа [29]. Половое соотношение среди крестьян – пациентов этой лечебницы было следующим: мужчины преобладали и составляли около 62% [29]. Крестьянки, по всей видимости, в отличие от мужиков, были менее подвержены умственному расстройству.
Русские крестьяне разделяли душевнобольных людей на слабоумных от рождения, сумасшедших, потерявших рассудок в зрелом возрасте. Была еще категория бесноватых, юродивых и кликуш, анализ которой мы оставляем за рамками настоящего исследования. Что касается до душевнобольных, то по данным этнографических источников конца XIX в. жители села не делали различия между больными родившимся слабоумными и потерявшими рассудок в известном возрасте. И те и другие в русской деревне являлись объектом сожаления и забот.
Причину рождения в семье слабоумного ребенка крестьяне объясняли грехом родителей. Слабоумие ребенка, по мнению сельских жителей, являлось следствием того, что он был зачат в постные дни или накануне двунадесятого праздника, т.е. в то время, когда супруги должны были избегать интимной близости. Появление на свет умственно неполноценного ребенка, как говорили на селе «дурачка» бросало тень на репутацию всей семьи. Жители Ростовского уезда Ярославской губернии утверждали, что «дурость от рождения за порок считается, значит, глупость есть во всем роду» [1, т. 2, ч. 2, с. 384]. И относились к таким детям местные крестьяне с пренебрежением. «Что их жалеть, – говорили, – они все едино как животные, – ничего не понимают, и никогда в ум не приходят» [1, т. 2, ч. 2, с. 384]. В вологодских селах со слабоумными детьми «родные обращались грубо, как с людьми бессмысленными, и видимо без всякой жалости, так как нередко наносили удары, забывая совсем, что они такие же люди и притом их близкие родственники» [1, т. 5, ч. 2, с. 376].
Однако в большинстве русских сел к местным «дурачкам» относились с состраданием, как людям убогим, а значит требующим заботы и попечения. Безумным от рождения оказывали поддержку в одежде, пище и уходе за собой [1, т. 6, с. 376]. В селах Калужской губернии местные жители были уверены в том, что «дурак» или «дурочка» − «Божьи люди». А, следовательно, их надо беречь, жалеть, так как они приносят счастье своей деревне, их несчастье искупает грехи не только своих родных, но и всех односельчан. Следует заметить, что такие неполноценные дети в русском селе имели ограниченные, но все же возможности социальной адаптации. Слабоумные подростки часто у крестьян исполняли обязанности пастухов и пользовались в деревне полной свободой [1, т. 2, ч. 1, с. 507].
Человека, потерявшего рассудок в зрелом возрасте, в деревне называли «помешанным», и о таком на селе говорили, что «он заговаривается». По утверждению корреспондентом Этнографического бюро, умопомешательство среди крестьян случалось редко, а если такое и случалось, то об этом говорили, что такой то «с ума спятил, или ошалел», и объясняли это тем, что на него нашла нечистая сила [1, т. 5, ч. 2, с. 376]. Как правило, первые дни за сумасшедшим присматривали, чтобы «чего не надела над собой или над деревней» [1, т. 4, с. 560]. И такие опасения, как показывают документы, были обоснованы. Летом 1900 г. в д. Жилетове Мещовского уезда Калужской губернии сошел с ума крестьянин Бахвалов. Он убежал в лес, где периодически кричал страшным голосом, чем наводил ужас на женскую часть села. Местные бабы боялись ходить в лес по грибы. В деревне рассказывали, что у одной он отнял хлеб, у другой порвал платье, и даже то, что у него еле отбили девочку 12 лет, которую он чуть не изнасиловал [1, т. 3, с. 560]. То, что деревенские сумасшедшие могли быть социально опасными, подтверждает и случай в селе Большая Талинка Тамбовской губернии, произошедший 11 марта 1896 г. Жительница этого села крестьянка Саломонида Фоменкова попросила приглядеть за ее детьми, дочерью семи лет и грудным младенцем, своего односельчанина Григория А-в, 18 лет. Когда она вернулась, ее дочь Прасковья плакала, и на расспросы матери сказала, что ее изнасиловал Малор, это было уличное прозвище Григория. Судебно-медицинская экспертиза подтвердила растление девочки, а сам насильник был признан невменяемым [29, 1897, с. 50].
Сельские жители были убеждены, что причиной умопомешательства человека могли стать злонамеренные действия со стороны колдуна, ворожейки. Про таких несчастных в селе говорили, что их «испортили», «навели порчу». Такого рода события порой воспринимались жителями деревни как угроза всему обществу и поэтому требовали немедленных и решительных действий. Примером может служить следующий случай. В конце января 1879 г. в д. Врачево Тихвинского уезда Новгородской губернии заболела крестьянка Екатерина Иванова. Ранее от подобной болезни умерла ее родная сестра, утверждавшая перед смертью, что попорчена Игнатьевой, местной ворожейкой. Так как Иванова выкликала, что попорчена Игнатьевою, то ее муж, отставной рядовой Зайцев, подал жалобу уряднику, который и приезжал в деревню для производства дознания. Но самочинная расправа селян опередила действия коронной власти. «Крестьянин Никифоров просил крестьян защитить его жену от Игнатьевой, которая будто бы собирается ее испортить, как об этом выкликала больная Екатерина Иванова. Игнатьеву заперли в хате, заколотили окна и сожгли. Трех участников самосуда приговорили к церковному покаянию, остальные признаны невиновными»[30].
С целью «поправить ум» родные больного обращались за исцелением к местному знахарю или возили больного по святым местам [1, т. 6, с. 299]. В Нижегородской губернии в таких случаях обращались к услугам стариков-раскольников, которые «отчитывали одержимых и порченных по старинным рукописным книгам» [1, т. 4, с. 180]. К медицинской помощи жители села прибегали редко и не часто отправляли сумасшедших в лечебницу для душевно больных. При тихом умопомешательстве больному предоставляли полную свободу, при буйном – его сажали на цепь, приковывая к стене [1, т. 6, с. 248]. В д. Попышево Займищевской волости Пошехонского уезда Ярославской губернии крестьянку, страдавшую буйным помешательством, держали на цепи целых семь лет. По сообщению из Тверской губернии, отношение к сумасшедшим в местных деревнях было жестокое. Ухода за ними никакого не было, особенно в летнюю пору, когда они становились для членов семьи тяжкой обузой [1, т. 1, с. 479]. Жители сел Санкт-Петербургской губернии обходились с сумасшедшими безжалостно: их били, скверно кормили, держали связанными, ожидая, что к ним вернется разум, и только после долгих мучений отправляли их в больницу [1, т. 6, с. 377].
Крестьяне в большинстве своем, не обладавшие элементарными медицинскими знаниями, не всегда могли определить наличие психического расстройства и необходимость оказания врачебной помощи. По сообщению (1899 г.) информатора из Грязовецкого уезда Вологодской губернии, местные жители не имели представления о различных формах психических расстройств, а повреждение рассудка или умопомешательство у человека они объясняли тем, что он забыл Бога [1, т. 5, ч. 2, с. 236]. Такое объяснение было вполне характерно для традиционного крестьянского сознания. На задачу просвещения деревенских жителей в этом вопросе указывал один из земских врачей Казанской губернии в своем обращении, выдержку из которого мы приводим ниже. «…Приведенные обстоятельства не могут не быть признаваемы по причине совершенного незнания в крестьянском сословии таких способов действий, по которым можно приобщить виденный случай к помешательству… Я считаю своим долгом покорно просить Казанскую духовную Консисторию, не найдет ли она возможность распространить сообщенные мною сведения между сельским духовенством, пригласить священников убеждать всех прихожан к немедленному помещению вновь заболевших душевнобольных в Казанский окружной дом умалишенных…» [31].
Душевная болезнь одного из членов сельской семьи всегда имела для крестьянского двора негативные последствия, которые выражались, прежде всего, в потере полноценного работника. Психическое расстройство также могло стать причиной невозможности выполнения крестьянкой ее домашних и сельскохозяйственных дел. Земский деятель К. К. Арсеньев писал о хозяйстве деревни Милашенка Тамбовской губернии, где хозяином был семнадцатилетний подросток Емельян Моргунов: «У него есть мать, но глухая и полуидиотка, ни в чем ему не помогающая, и четверо маленьких братьев и сестер. Моргуновы были вынуждены побираться. Корова давно продана, а топить избу было нечем» [32]. Еще хуже дела обстояли там, где больная была вдовой или не имела родни. Так среди крестьянок, обративших в Воронежскую губернскую земскую управу, было несколько душевнобольных. Сорокадевятилетняя Дарья Петрова, у которой не было никаких родственников, «к личному труду по малоумию неспособна». Вдова Капитолина Ильина из Новохоперского уезда была «постоянно одержима болезнью» [33]. Прокормить себя самостоятельно эти женщины не могли. Их существование обеспечивали родственники, а при отсутствии таковых больным крестьянкам помогали односельчане и земства.
Сельский сумасшедший являлся традиционным объектом насмешек, а порой и издевательства со стороны местных ребятишек. Его появление на деревенской улице, поступки и слова всегда привлекало внимание деревенских детей. Они дразнили и оскорбляли сельского «дурачка», а его реакция, как правило, вызывала у них хохот [1, т. 1, с. 479]. Родители никогда не поощряли такие потехи, часто даже наказывали детей за злые шутки [1, т. 6, с. 376]. Правда, иногда сами взрослые забавы ради заставляли деревенских «дурачков» бегать босиком по снегу за угощение рюмкой водки. Порой такие шутки имели трагический финал. Так в д. Канева Жерноковской волости Вологодской губернии местный крестьянин сказал Дмитрию Васильеву, в шутку о том, что его жена изменяет ему. Крестьянин, уже проходивший лечение в больнице для душевнобольных, принял слова соседа за правду, пришел в свой дом, схватил топор и зарубил жену и двоих малолетних детей [1, т. 5, ч. 2, с. 377]. Контроля со стороны односельчан требовали и умственно отсталые дети. Их шалости, как в прочем и действия душевно больных взрослых, могли иметь для жителей села самые печальные последствия. В материалах медицинских экспертиз психиатрической больницы Тамбовского земства находим этому подтверждения. 10 летний мальчик, страдающий идиотизмом, в 1891 г. дважды поджигал родную деревню [29, 1892, с. 50]. Крестьянин П-в, 42-х лет, имевший диагноз ранее слабоумие, устроил в селе поджог, в результате которого сгорело 29 домов, после чего он пытался зарезать жену и сына [29, 1913, с. 64]. Житель с. Матвеевского Майдана Спасского уезда Максим Ч-н, 19 лет, 21 января 1897 г. в состоянии умопомешательства зарубил топором свою мать [29, 1898, с. 68].
Потеря рассудка, психические заболевания не являлись распространенным явление в русском селе конца XIX в. Условия жизни селян, характер их деятельности, в целом деревенская среда не способствовали возникновению душевного недуга. Хотя оставалось действие факторов, связанных с дурной наследственностью, алкоголизмом, последствиями заболеваний. Отношение к сумасшедшим в деревне определялось как традиционным религиозным сознанием жителей села, так и степенью просвещенности русских крестьян. В зависимости от местности, а, следовательно, и существовавших традиций это отношение варьировалось от сочувственного до пренебрежительного, а порой и жестокого. Определенную роль в этом играли жизненные стереотипы, а также личные качества деревенских жителей. Факты умственного расстройства в селе воспринимались как явление неординарное, а поведение деревенских сумасшедших как нарушающее привычные нормы и потенциально опасное. Детоубийство и плодоизгнание Проблема инфантицида (детоубийства) традиционно привлекает к себе внимание исследователей различных специальностей: историков, этнологов, судебных медиков, юристов. Этот интерес обусловлен как спецификой данного вида преступления, так и содержанием мотивационного комплекса. В обыденном восприятии общества детоубийство, безусловно, есть явление экстраординарное. К сожалению, оно не является таковым для уголовной статистики.
Уголовное законодательство дореволюционной России подвергало детоубийц суровому наказанию. В «Уложении о наказаниях» 1885 г. статьей 1451 предусматривалось за убийство новорожденного ребенка матерью наказание в качестве 10–12 лет каторги или 4–6 лет тюремного заключения. Но если женщина оставила ребенка без помощи от «стыда и страха», то наказание могло быть уменьшено до 1,5–2,5 лет тюрьмы. Ссылка на каторгу за детоубийство в Уголовном уложении 1903 г. была заменена тюремным заключение сроком от 1,5 до 6 лет.
Оценка тяжести преступления по нормам обычного права была созвучна положениям официального законодательства. Правовой обычай русской деревни признавал убийство женщиной своего незаконнорожденного ребенка столь же тяжким преступлением, как и другие убийства [16, д. 1054, л. 6]. По наблюдениям народоведа Е. Т. Соловьева, «на прелюбодеяние, разврат, детоубийство и изгнание плода народ смотрит как на грех, из которых детоубийство и изгнание плода считается более тяжкими» [34].
Отсутствие статистических данных о детоубийствах в России ранее середины XIX в. не дает возможность установить объективную картину этого явления. Однако можно утверждать, что во второй половине XIX в. число таких преступлений в стране возросло. По данным уголовной статистики, за детоубийство и оставление новорожденного без помощи в России было привлечено к ответственности за 1879–1888 гг. – 1481 женщина, за 1889–1898 гг. – 2276 [35, с. 69]. В селах этот вид преступления был распространен более широко, чем в городах. Из 7445 детоубийств, зарегистрированных в 1888–1893 гг., на города пришлось 1176, а на селения 6269 преступлений [35, с. 143]. В период 1897–1906 гг. проживало в уездах 88,5% осужденных за детоубийство [35, с. 143]. По данным доктора медицины В. Линдерберга из числа женщин, обвиненных в детоубийстве, на долю крестьянок приходилось 96% [36, с. 76]. Таким образом, это преступление было «женским» по признаку субъекта, и преимущественно «сельским» по месту его совершения.
В русском селе не редки были случаи «присыпания» младенцев, т.е. во время сна матери заминали своих детей [1, т. 3, с. 559]. В. И. Даль в «Толковом словаре живого великорусского языка» приводит специфический термин, обозначающий нечаянное убийство ребенка, – «приспать». «Приспать или заспать младенца, положить с собою, навалиться на него в беспамятном сне и задушить» [37]. Делалось это сознательно или нечаянно судить трудно, но крестьяне считали «присыпание» тяжелым грехом, как впрочем, и церковь. Можно предположить, что часть таких смертей младенцев, являлась результатом умышленных действий, жертвами которых становились, как правило, нежеланные дети. Информаторы Этнографического бюро кн. В. Н. Тенишева сообщали, что незаконнорожденные дети чаще всего умирали в первые месяцы после рождения из–за намеренно плохого ухода, по причине «случайного» присыпания. Сами крестьяне говорили, что «зазорные все больше умирают, потому, как матери затискивают их» [1, т. 2, ч. 2, с. 383]. Это подтверждается и данными статистики. Смертность внебрачных детей была в 2,7 раза выше, чем у законнорожденных младенцев [38]. Но такие факты «случайных» смертей не становились предметом судебного разбирательства, а требовали лишь церковного покаяния. Священник налагал на такую мать тяжелую епитимью: до 4000 земных поклонов и до 6 недель поста [16, д. 2036, л. 4–5].
Рассмотрим мотивы преступления. В объяснение обвиняемых в детоубийстве женщин в качестве причины чаще всего назывался стыд и страх. Из 228 осужденных Витебских окружным судом за 1897–1906 гг. 84 женщины указали на стыд и страх перед родителями и родственниками и на стыд перед чужими людьми. В 59 случаях было указано на беспамятство и бессознательное состояние, при чем обвиняемые заявляли, что лишились сознания во время родов, а когда очнулись, ребенок был мертв [36, с. 38].
Боязнь общественного мнения в подавляющем большинстве случаев доминировала в мотивах совершения детоубийства. Крестьянка, родившая незаконнорожденного ребенка, подвергалась в деревне осуждению, а участь внебрачного дитя была незавидной. Внебрачные дети были сельскими париями. Их называли: «выгонок», «половинкин сын», «сколотный», «семибатькович», «выблядок», «ублюдень». В некоторых местах Орловской губернии отношение к незаконнорожденным детям было настолько негативным, что их даже ограничивали в правах на наследство и в праве пользоваться мирской надельной землей [39]. Следует согласиться с утверждением современного исследователя Д. В. Михеля о том, что «резко отрицательное отношение общества к внебрачным детям, как и к внебрачной сексуальной жизни женщины, привело к тому, что от таких детей всячески стремились избавиться» [40, c. 442].
Одной из причин детоубийств являлась крайняя нужда. Приведем показания крестьянки Матрены К., вдовы 32 лет, дело которой слушалось в 1902 г. в рязанском окружном суде. «Я задушила своего мальчика из-за стыда и нужды; у меня трое законных детей, все малолетние и мне их нечем кормить, так что я хожу побираться Христовым именем, а тут еще новый появился ребенок» [35, с. 292–293]. Показателен и другой пример из судебной практики. В 1914 г. 22-летняя крестьянка В. Беседина из Орловской губернии, когда её муж и свекор ушли на заработки, осталась с полуторагодовалой дочерью и свекровью, у которой тоже были маленькие дети. В поисках заработка она попыталась устроиться прислугой, но хозяйка отказалась взять её вместе с ребёнком. Тогда крестьянка решила избавиться от ребёнка. Рано утром она вырыла на кладбище руками яму и закопала дочь живьём. Отсутствие данных не позволяет создать психологический портрет преступницы и выявить в ее действиях роль психологического фактора. Подсудимая была признана вменяемой и наказана по всей строгости закона. Суд приговорил её к лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы на 10 лет [41, с. 7].
Боязнь худой молвы и страх перед родными толкали женщин на преступление. Обвиняемая крестьянка Анастасия Г., привлеченная к ответственности в 1908 г., признала себя виновною и объяснила, что, будучи замужней, забеременела во время продолжительной отлучки мужа от постороннего мужчины. Еще, будучи беременной, она решила убить ребенка и спрятать труп [35, с. 285]. Таким образом, в ряде случаев детоубийство планировалось заранее.
Характерным было и стремление матерей-детоубийц скрыть следы преступления. Чаще всего труп новорожденного пытались скрыть на месте или вблизи места, где произошли тайные роды. Как правило, это хлев, сарай, двор. Из материалов следственных дел прокурора Тамбовского окружного суда следует, что местные крестьянки избавлялись от внебрачных детей, бросая их в реку, кучи навоза, на улице, в общем клозете. Река Карай Кирсановского уезда этой же губернии была традиционным местом, где женщины оставляли новорожденных [42, д. 3479, л. 12]. Газета «Козловская мысль» от 12 мая 1915 г., в разделе криминальной хроники сообщала, что «крестьянка Анфиса Дымских, 20 лет, жительница с. Ярок Козловского уезда Тамбовской губернии, 1 мая 1915 г. родила девочку, прижитую вне брака. Боясь мести со стороны мужа, она задушила ребенка, а труп зарыла в яму, вместе со сдохшей свиньей» [43].
Следует признать, что убийство матерями младенцев в русской деревне начала XX в. не было событием исключительным. Приведем сведения лишь по одной Курской губернии и только за один месяц, декабрь 1917 г. Вот выдержки из милицейских сводок: «12 декабря в селе Линове крестьянка Анна Исаева, родив ребёнка, закопала его в солому»; «В селе Верхней Сагаровке 17 декабря крестьянская девица Анастасия Коломийцева родила ребенка и закопала его в землю»; «21 декабря в хуторе Казацко-Рученском крестьянка Евдокия Круговая, 19 лет, родив ребенка, закопала его в сарае» [44].
Как правило, преступления совершались во время родов или сразу по их окончанию. Способы умерщвления младенцев были самые разнообразные. В частности, тамбовская крестьянка А. Макарова, желая освободиться от незаконнорожденного младенца, завернула его с головой в простыни и положила на печь в надежде, что он задохнется. Затем для верности вынесла его в холодные сени, а после обеда закопала в конюшне[42, д. 4913, л. 16]. Чаще всего детоубийство осуществлялось путем асфиксии. По сведениям судебного медика Тардье, из 555 детских трупов, обследованным им, 281 имел следы удушения, 72 были брошены в отхожее место, удавлены 60 [45, с. 20]. По свидетельству В. Линдерберга для насильственного задушения пользовались разными средствами, чаще всего рукой, причем на трупе обыкновенно находили ссадины на лице и шее. Использовали и мягкими веществами как трава, земля, навоз, мякина, мякиш хлеба или закрывали нос и рот платком или коленом [36, с. 16].
Материалы уголовной статистики дают основание утверждать, что суды проявлялись снисходительность к матерям-детоубийцам. За период с 1897 по 1906 г. к суду по обвинению в детоубийстве и оставлении без помощи новорожденного к ответственности была привлечена 2041 женщина, из которых 1380 подсудимых были оправданы [35, c. 66]. За тот же период в Витебской губернии из всех дел по подозрению в детоубийстве, прекращено за отсутствием виновных 40%; из остальных дел – 31% прекращен за недостатком улик, в 8% обвиняемые были оправданы, в 4,4% освобождены от наказания, на основании Высочайшего Манифеста, в 56,5% приговорены к наказанию, которое в 74% определено в виде ареста при полиции сроком от 5 дней до 3 месяцев [36, c. 76]. Нередко преступные действия квалифицировались по ст. 1460 (сокрытие трупа), что влекло за собой более мягкое наказание.
Другая особенность дел такого рода заключалась в том, что судьи расценивали поведение женщин-детоубийц в момент совершения преступления как состояние сильного психического потрясения, граничащего с безумием. При этом в отношении незамужних и неграмотных крестьянок такой вердикт выносился почти автоматически [40, с. 447]. Этим обстоятельством пользовались привлеченные к суду женщины, оправдывая свои действия, отсутствием в то время здравого рассудка [1, т. 5, ч. 2, с. 376]. Доктор медицины А. Грегори заметил, что «женщины, совершившие убийство младенца, склонны всячески выгораживать себя и списывать все на свое самочувствие, особенно на временное помрачение сознания» [46, с. 47]. Установить в ходе следствия наличие психотравмирующей ситуации было затруднительным, и поэтому судьи предпочитали трактовать возникающие сомнения в пользу обвиняемых. Следует согласиться с утверждением современного исследователя, Н. А. Соловьевой о том, что «мотивация преступлений, как правило, определялась не выраженной эмоциональной напряженностью, а личностной морально-этической деградацией» [45, с. 116].
Происхождение телесных повреждений на телах младенцев подсудимые, как правило, объясняли падением плода при родах или как следствие самопомощи. Объяснение причин преступления самими подсудимыми лишь отчасти можно считать достоверными, показания свидетелей также не давали достаточных данных для создания психологического портрета обвиняемых и выявления полного комплекса мотивов, которыми было обусловлено девиантное поведение [41, с. 2–3]. Состояние судебной медицины и содержание экспертных заключений того времени не всегда могли дать ответы на вопросы, которые ставило следствие.
Криминальный аборт (плодоизгнание, плодоистребление) законодательством второй половины ХIХ – начала ХХ вв. квалифицировался как преступление против личности. В дореволюционной России аборты были юридически запрещены. По Уложению о наказаниях 1845 г. плодоизгнание было равносильно детоубийству и каралось каторжными работами сроком от 4 до 10 лет. В первом русском Уголовном кодексе 1832 г. изгнание плода упоминается среди видов смертоубийства. Согласно статьям 1461, 1462 Уложения о наказаниях 1885 г., искусственный аборт наказывался 4–5 годами каторжных работ, лишением всех прав состояния, ссылкой в Сибирь на поселение. Уголовное Уложение 1903 г. смягчило меры ответственности за данное преступление. «Мать, виновная в умерщвлении своего плода, наказывается заключением в исправительный дом на срок не свыше 3 лет, врач — от 1,5 до 6 лет». Как тяжкий грех расценивалось плодоизгнание церковью. Согласно церковному уставу за вытравливание плода зельем или с помощью бабки-повитухи накладывалась епитимья сроком от 5 до 15 лет.
Говорить о числе абортов в дореволюционный период чрезвычайно сложно, статистика их фактически не велась. За период с 1892 по 1905 гг. в России в истреблении плода было обвинено 306 женщин, из них осуждено 108 [36, с. 47]. В период с 1910 по 1916 г. число осужденных за плодоизгнание в год составляло от 20 до 51 женщины [47, с. 13]. Безусловно, эти цифры не отражали истинного масштаба данного явления. В действительности случаев искусственного прерывания беременности было значительно больше. Статистика может сказать о многом, но, наверно, важнее понять мотивы, толкавшие женщину на поступок, который трудно признать обыденным.
К плодоизгнанию сельские женщины прибегали крайне редко, считая это тяжким грехом. Судя по источникам, иногда на искусственное прерывание беременности решались деревенские вдовы и солдатки. Первые для того, чтобы скрыть позор, вторые из боязни мести со стороны мужа [1, т. 3, с. 169, 331]. По мнению дореволюционных медиков, изучавших проблему абортов, «мотивом производства преступного выкидыша служило желание скрыть последствия внебрачных половых сношений и этим избегнуть позора и стыда» [36, с. 72]. На основе данных уголовной статистики, правовед Н. С. Таганцев утверждал, «что мотивы, определяющие это преступление, совершенно аналогичны с мотивами детоубийства – это стыд за свой позор, страх общественного суда, тех материальных лишений, которые ожидают в будущем ее и ребенка» [48]. С таким утверждением был солидарен и А. Любавский. Выясняя мотивы данного вида преступления, он, в частности, писал: «Совершенное же сокрытие стыда было возможно только посредством истребления дитяти, свидетеля и виновника этого стыда» [49].
Тяжела была в селе участь согрешившей девушки. Страх позора от родных и односельчан толкал некоторых из них к уходу из жизни. Другие находили выход в том, что тщательно скрывали результат греха искусственным подтягиванием живота. Накануне ожидаемых родов такая девица находила повод уехать из деревни и, если это удавалось, разрешалась родами вдали от дома и там же подкидывала ребенка, живым или мертвым [50, с. 95]. Иные, обнаружив «интересное положение», пытались вызвать выкидыш. По сообщениям корреспондентов Этнографического бюро, чтобы «выжать» ребенка в деревне перетягивали живот полотенцем, веревками, поперечниками, клали тяжести [51]. С этой же целью умышленно поднимали непосильные тяжести, прыгали с высоты, били по животу тяжелыми орудиями [1, т. 5, ч. 2, с. 375]. Помимо приемов механического воздействия для вытравливания плода в деревне употребляли (часто с риском для жизни) различные химикаты. «Изгнание плода практиковалось часто, – признавал в корреспонденции В. Т. Перьков, информатор из Болховского уезда Орловской губернии, – к нему прибегали девицы и солдатки, обращаясь для этого к старухам-ворожейкам. Пили спорынь, настой на фосфорных спичках, порох, селитру, керосин, сулему, киноварь, мышьяк» [16, д. 1054, л. 6]. В селах Калужской губернии самым распространенным способом считался раствор охотничьего пороха с сулемой [1, т. 3, с. 331].
В начале XX в. все тот же страх перед осуждением со стороны толкал сельских баб на криминальный аборт. По статистике, в середине 1920-х гг. каждый четвертый аборт в деревне делался нелегально [47, с. 53, 54, 55, 64]. В книге о нравах сельской молодежи, изданной в 1926 г., автор писал: «За последние два года аборты в деревне стали обычным явлением. Этим делом занимаются женщины без всякого медицинского образования, но с богатой практикой по этой части. Аборт производится самым примитивным способом: путем прокалывания матки или употребления хины» [50, с. 98]. Нередко «услуги» подпольных «аборт-махеров» вели к смерти пациентки. В письме в редакцию «Крестьянской газеты» от 12 ноября 1925 г. автор приводил следующий эпизод. «В с. Павловке Знаменской волости Тамбовской уезда молодая крестьянка Григорьева Александра забеременела, но родить не желала, потому что она не была замужем. Она пошла в другое село Никольское к бабке, которая сделала ей искусственный выкидыш. За что и взяла с нее носильные вещи на сумму 20 рублей. В результате аборта она заболела и умерла в возрасте 22 лет. Ведется следствие» [52].
Плодоизгнание в представлении русских крестьян считалось тяжким грехом. Такая оценка содержится в большинстве изученных источников. В крестьянских представлениях аборт по степени греховности приравнивался к убийству («загубили ведь душу») и влек за собой самое страшное наказание («в бездну за это пойдешь»). Девушка, совершившая убийство младенца во чреве, подвергалась большему осуждению, чем родившая без брака. «Убить своего ребенка – последнее дело. И как Господь держит на земле таких людей, уж доподлинно Бог терпелив!», – говорили орловские крестьяне [16, д. 2036, л. 6]. Суждения крестьян Ростовского уезда Ярославской губернии были аналогичны: «Ежели, ты приняла грех, то ты должна принять и страдания, и стыд, на то воля божья, а если ты избегаешь, то, значит идешь против Божьего закона, хочешь изменить его, стало быть, будешь за это отвечать перед Богом» [1, т. 2, ч. 2, с. 383]. Правда, в отдельных местностях, например в Борисоглебском уезде Тамбовской губернии, отношение к прерыванию беременности было не таким строгим. «Как сами матери, так и весь народ относится к аборту легкомысленно, не считая это большим грехом», – писал Каверин в своей корреспонденции от 1 февраля 1900 г. [16, д. 2036, л. 5].
Отношение сельского населения к этому виду преступления выражалось в том, что местные жители охотно доносили властям обо всех, ставшим им известных, случаях прекращения беременности [1, т. 3, с. 331]. В ряде сел Вологодчины за забеременевшими девушками устанавливался надзор не только со стороны их родителей, но со стороны сельского старосты, десятских и сотских [1, т. 5, ч. 2, с. 376]. Не меньшее осуждение в селе вызывали и те, кто осуществлял вытравливание плода. На вопрос: «Может ли бабка выгнать ребенка до сроку», деревенские бабы отвечали: «какая беспутёвая возьмется за такое паскудное средство? Это уж прямо свою душу в ад пустить» [1, т. 3, с. 559].
Деформация нравственных ценностей жителей села в послереволюционный период очевидна. В результате женской эмансипации наметился отход от женских поведенческих стереотипов.
References
1. Russkie krest'yane. Zhizn'. Byt. Nravy. Materialy etnograficheskogo byuro kn. V.N. Tenisheva. SPb., 2004–2008. T. 1–7.
2. Myakinen I.Kh. Kak byl napisan ocherk Sorokina o samoubiistve // SOTsIS. 2003. № 11. S. 125.
3. Sorokin P. Samoubiistvo kak obshchestvennoe yavlenie. [Elektronnyi resurs]. URL: http://www.gumer.info/bibliotek_Buks/Sociolog/Sorokin/suicid.php (data obrashcheniya. 07.07.2011)
4. Svyatlovskii E.V. Materialy po voprosu o sanitarnom polozhenii russkogo krest'yanstva. Mediko-topograficheskoe opisanie Volchanskogo uezda Khar'kovskoi gubernii. Khar'kov, 1887.
5. Obzor Tambovskoi gubernii za 1883–1905 gg. Tambov, 1884–1907.
6. Gosudarstvennyi arkhiv Tambovskoi oblasti (GATO). F. 4. Op. 1. D. 6676.
7. Gilinskii Ya., Rumyantseva G. Dinamika samoubiistv v Rossii. [Elektronnyi resurs]. URL: http://demoscope.ru/weekly/2004/0161/analit01.php (data obrashcheniya 14.07. 2011)
8. Samoubiistva v SSSR v 1925 i 1926 godakh. M., 1929.
9. Mironov B.N. Prestupnost' Rossii v XIX – nachale XX veka // Otechestvennaya istoriya . 1998. № 1. S. 40.
10. Mordvinov S. Ekonomicheskoe polozhenie krest'yan Voronezhskoi i Tambovskoi gubernii. B.M. B.G. S. 47.
11. Tambovskie gubernskie vedomosti.
12. Pamyatnaya knizhka Voronezhskoi gubernii na 1905 g. Voronezh, 1905. S. 93.
13. Mitropolit Veniamin (Fedchenkov). Na rubezhe vekov. M., 1994. S. 70.
14. Astyrev N.M. V volostnykh pisaryakh. Ocherki krest'yanskogo samoupravleniya. M., 1898.
15. Voronov D.N. Alkogolizm v gorode i derevne v svyazi s bytom naseleniya: obsledovanie potrebleniya vina v Penzenskoi gubernii v 1912 g. Penza. 1913. S. 31.
16. Arkhiv Rossiiskogo etnograficheskogo muzeya (AREM). F. 7. Op. 2.
17. Lebina N. B. Povsednevnaya zhizn' sovetskogo goroda: normy i anomalii. 1920-1930 gody. SPb., 1999. S. 22.
18. Postnikov E.V. Yuzhno-russkoe krest'yanstvo. M., 1891. S. 131.
19. Voeikov D.I. Ekonomicheskoe polozhenie krest'yan v chernozemnykh guberniyakh. SPb., 1881. S. 7.
20. Rossiiskii gosudarstvennyi istoricheskii arkhiv (RGIA). F. 796. Op. 442. D. 227. L. 4.
21. Ptitsyn V. Obychnoe sudoproizvodstvo krest'yan Saratovskoi gubernii. SPb., 1886. S. 86.
22. Gosudarstvennyi arkhiv Rossiiskoi Federatsii (GARF). F. 586. Op. 1. D. 120a. L. 43.
23. Byt velikorusskikh krest'yan-zemledel'tsev. Opisanie materialov etnograficheskogo byuro kn. V. N. Tenisheva. M., 1993. S. 75.
24. Kychigin A.V. V kontse XIX veka // Strannik. 1897. № 2. S. 40.
25. Gosudarstvennyi arkhiv Tambovskoi oblasti (GATO). F. 181. Op. 1.
26. Bunakov N. Sel'skaya shkola i narodnaya zhizn'. SPb., 1906. S. 46.
27. Gromyko M.M. Mir russkoi derevni. M., 1991. S. 114.
28. Nikol'skii V.I. Tambovskii uezd. Statistika naseleniya i boleznennosti. Tambov, 1885. S. 38.
29. Meditsinskii otchet po lechebnitse dushevno-bol'nykh Tambovskogo gubernskogo zemstva za 1887 – 1899 gg. Tambov. 1888 – 1900.
30. Bekhterev V.M. Vnushenie i ego rol' v obshchestvennoi zhizni. [Elektronnyi resurs]. URL: http://psyfactor.org/lib/behterev2.htm (data obrashcheniya 24.06.2010).
31. Yangulova L.V. Yurodivye i umalishennye: genealogiya inkartseratsii v Rossii. [Elektronnyi resurs]. URL: http://ecsocman.hse.ru/text/19172068/ (data obrashcheniya 03.03.2012).
32. Arsen'ev K.K. Iz nedavnei poezdki v Tambovskuyu guberniyu // Vestnik Evropy. 1892. № 2. S. 836.
33. Laukhina G.V. Trudovoi sostav krest'yanskikh khozyaistv Tsentral'nogo Chernozem'ya v 80–90-e gg. XIX v. (gendernyi aspekt) // Vestnik TGU. Vyp. 12(92). 2010. S. 258.
34. Rossiiskii gosudarstvennyi istoricheskii arkhiv (RGIA). F. 950. Op. 1. D. 273. L. 4ob.
35. Gernet M.N. Detoubiistvo. Sotsiologicheskoe i sravnitel'no-yuridicheskoe issledovanie. M., 1911.
36. Lindenberg V. Materialy k voprosu o detoubiistve i plodoizgnanii v Vitebskoi gubernii. Yur'ev, 1910.
37. Dal' V.I. Tolkovyi slovar' zhivogo velikorusskogo yazyka. M., 1980. T. 3. S. 444.
38. Mironov B.N. Sotsial'naya istoriya Rossii perioda imperii (XVIII – nachalo XX v.) V 2-kh t. SPb., 2000. T. 1. S. 201.
39. Borodaevskii S.V. Nezakonnorozhdennye v krest'yanskoi srede // Russkoe bogatstvo. 1898. № 10. S. 239.
40. Mikhel' D.V. Obshchestvo pered problemoi infantitsida: istoriya, teoriya, politika // Zhurnal issledovanii sotsial'noi politiki. 2007. T. 5. № 4.
41. Kosaretskaya E.N. Motivatsionnyi kompleks zhenskikh prestuplenii vo vtoroi polovine XIX – nachale KhKh vv. (po materialam Orlovskoi gubernii) // Upravlenie obshchestvennymi i ekonomicheskimi sistemami. 2007. № 1(9).
42. Gosudarstvennyi arkhiv Tambovskoi oblasti (GATO). F. 66. Op. 2.
43. Kozlovskaya mysl'. 1915. 12 maya.
44. Gosudarstvennyi arkhiv Rossiiskoi Federatsii (GARF). F. 1791. Op. 2. D. 198. L. 20, 21.
45. Solov'eva N.A. Metodika rassledovaniya detoubiistv: Ucheb. posobie. Volgograd, 2004.
46. Gregori A.V.Materialy k voprosu o detoubiistve i plodoizgnanii (po dannym Varshavskogo okruzhnogo suda za 20 let, 1885–1904). Varshava, 1908. S.
47. Aborty v 1925 godu. M., 1927.
48. Tagantsev N.S. O prestupleniyakh protiv zhizni po russkomu pravu. V 2-kh t. SPb., 1870. T. 2. S. 260.
49. Lyubavskii A. O detoubiistve // Yuridicheskii vestnik. SPb., 1863. № 7. S. 22.
50. Murin V. Byt i nravy derevenskoi molodezhi. M., 1926.
51. Popov G. Russkaya narodno-bytovaya meditsina. Po materialam etnograficheskogo byuro kn. V. N. Tenisheva. SPb., 1903. S. 327.
52. Rossiiskii gosudarstvennyi arkhiv ekonomiki (RGAE). F. 396. Op. 3. D. 6. L. 17.
53. Bezgin V.B. Imushchestvennye prestupleniya v krest'yanskoi srede: mezhdu zakonom i obychaem//Pravo i politika, №4-2009
54. Bezgin V. B. Vinopitie v pravovykh obychayakh i povsednevnoi zhizni sel'skogo obshchestva (vtoraya polovina XIX — nachalo XX veka)//Politika i Obshchestvo, №5-2009
55. Bezgin V.B. Polovye prestupleniya v sel'skoi povsednevnosti kontsa XIX — nachala XX vv.//Pravo i politika, №9-2009
56. Bezgin V.B. Detoubiistvo i plodoizgnanie v russkoi derevne (1880 — 1920-e gg.)//Pravo i politika, №5-2010
57. Bezgin V. B. Sel'skaya vlast' i ee dolzhnostnye litsa v vospriyatii russkikh krest'yan (vtoraya polovina XIX-nachalo XX veka)//Pravo i politika, №11-2010
58. Bezgin V. B., Yudin A. N. Politika bol'shevizma i sud'ba russkoi obshchiny//Politika i Obshchestvo, №6-2011
59. Bezgin V. B. Samoubiistva krest'yan v rossiiskoi derevne kontsa XIX – nachala XX veka//Istoricheskii zhurnal: nauchnye issledovaniya, №1-2012
60. Yanbukhtin N.R., Stafiichuk I.D. Zemel'naya dolya krest'yan: pravo, ekonomika, politika//Politika i Obshchestvo, №5-2008
61. Voroshilova S. V. Pravovoe polozhenie zamuzhnei krest'yanki v Rossii XIX v.//Pravo i politika, №6-2011
62. Arslanov R. A. Vdokhnovitel' i ideolog velikoi reformy: K. D. Kavelin i osvobozhdenie krest'yan v Rossii//Istoricheskii zhurnal: nauchnye issledovaniya, №1-2011
63. Vereshchagin S.G. Politika nalogov v Rossii ot Pavla I do nachala KhKh veka//Politika i Obshchestvo, №3-200
|