Translate this page:
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Library
Your profile

Back to contents

Philosophical Thought
Reference:

Power and poet in Russia

Sizemskaya Irina Nikolaevna

Doctor of Philosophy

Chief research assistant of the Division of Social Philosophy at Institute of Philosophy of the Russian Academy of Sciences

109240, Russia, g. Moscow, ul. Goncharnaya, 12, str. 1, of. -

sizemskaya@mail.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.7256/2409-8728.2016.5.18816

Received:

14-04-2016


Published:

11-05-2016


Abstract: In the center of author’s attention is the problem of “Poet and power”. Examining this issue in the historical retrospect, the author turns to the history of the Russian intelligentsia as the phenomenon of Russian culture, associating its background with the emergence of “military intelligentsia” of the era of Peter the Great. With the reforms of Peter the Great has appeared an educated social class, which combined spiritual work with government service, in other words the direct cooperation with authorities. The result of the joint efforts and the accomplishment of the reforms became the noble culture, the subject of which was Russian art intelligentsia. The article illustrates that on all stages of its history, art intelligentsia following the ideas of Enlightenment, was its carrier and founder, accumulating the ethical and humanistic values and protecting ideas of freedom and social justice. In a constant opposition to the conservative public powers, it protected the right to freedom of will and spiritual (intellectual and artistic) work. Within the framework of the chosen historical-philosophical analysis, the author focuses attention on the fact that the Russian intellectual in comparison with the European intellectual, felt as “outsider” within his own sociopolitical environment, which justified autocracy and general ignorance. The author concludes that the critical attitude towards reality was a constant of self-consciousness of intelligentsia. The author also examines the history of relationship between the art intelligentsia and the government after the October of 1917. The new political regime escalated the dictate of the government through Stalin upon the spiritual life of society. The new victims of new regime became N. Gumilev, O. Mandelshtam, and A. Akhmatova. Their creative path and opposition to the totalitarian regime became a separate subject of research.


Keywords:

education, autocracy, intellectuals, culture, artistic creativity, power, religious-spiritual Renaissance, poetry, symbolism, acmeism


_

Не кладите же мне, не кладите

Остроласковый лавр на виски,

Лучше сердце моё разорвите

Вы на синего звона куски.

(О. Мандельштам)

К числу устойчивых, точнее сказать сквозных, проблем отечественной общественной мысли принадлежит проблема «Культура и Власть», смысловое содержание которой сопрягается с отношением двух других, связанных общим социально-политическим контекстом, понятий – «Интеллигенция и Власть». И это имеет своё объяснение в том факте, что «история русской культуры неразрывно связана с историей русской интеллигенции, которая выступает одновременно и её носителем, и творцом, и теоретиком, и критиком, ‑ фактически сама является сосредоточием, воплощением и смыслом русской культуры» [1, с. 65]. Философская рефлексия по поводу этой темы в рамках отечественной общественной мысли своими истоками уходит в середину XIX века, но накал её актуальности не ослабевал и позже, а если говорить о сегодняшних днях, то следует признать, что она является одной из самых обсуждаемых, привлекающих к себе исследовательский интерес многих специалистов – философов, культурологов, социологов, политологов, искусствоведов. И это при том, что в наши дни вызывает сомнение сам факт существования интеллигенции в стране в том её качестве, в каком она существовала с момента своего возникновения до поры, пока не была силой обстоятельств и власти превращена в сомнительную по своим духовным устремлениям «прослойку». В Малой советской энциклопедии 1930 года на стр. 3 читаем: «Интеллигенция – это слой образованных людей или работников умственного труда. (…) В древности и в средние века интеллигенцию составляла каста жрецов, духовенство, свободные философы, придворные поэты, шуты и т.д.». Ниже мы будем, во-первых, исходить из признания существования в стране интеллигенции как образованного слоя, сохранившего (в той или иной мере) исторически складывавшиеся ценностные ориентации и духовные интересы, во-вторых, рассматривая проблему, выделим в качестве её самостоятельного аспекта вопрос об отношении с властью художественной интеллигенции, и наконец, в-третьих, включим анализ в исторический контекст.

1. «Стихи побуждают к жизни и будят совесть»

Родословная русской интеллигенции, по общему признанию, восходит к эпохе Петра I, заложившего своими радикальными реформами программу модернизации России по европейскому образцу, востребовавшую для её реализации «нового образованного класса», который и стал первым отрядом русской интеллигенции. Разумеется, реформаторская деятельность Петра была «предзадана» сложившейся к этому времени в стране экономической и политической ситуацией, истоки которой уходили в конец второй половины XVII века, она отражала назревшие потребности развития страны, и в этом смысле не была экспромтом молодого и энергичного самодержца. Как отмечал А.А. Кизеветтер, «реформа Петра почти целиком завещана XVIII столетию концом XVII … Он работал не одиноко и не на пустом пространстве, но он стал впереди прогрессивного течения своего века» [2, с. 46]. В самом деле, Пётр работал не в одиночку, у него были сподвижники, единомышленники, круг близких людей, которые его поддерживали. Но на какие социальные слои общества он опирался, когда «ставил Россию на дыбы?». Ответ не простой, но он есть: Пётр опирался в своих делах на поддерживаемое множеством мерсвободное крестьянство,предприимчивых городских ремесленников, торговцев,всякого рода дельцов, желающих приумножить свой капитал. Именно из их рядов со временем вышли Демидовы, Строгановы, Столыпины, Елисеевы, Морозовы, Мамонтовы – промышленники и предприниматели, деловые успехи которых стали для Европы своеобразной «визитной карточкой» развивающейся России, с которой приходилось считаться, вступать в политические и экономические переговоры. Но в первую очередь Пётр опирался на создаваемый им и исторической ситуацией образованный класс – служилую интеллигенцию, соединявшую свои действия на поприще государственной деятельности с идеалами Просвещения и идеей сближения с Европой как главным условием движения России по пути модернизация, развития государственности и национального самосознания.

В.Н. Татищев (1686-1750), основоположник русской исторической науки, автор не утратившей научной значимости «Истории Российской», был начальником Монетной Конторы, начальником Канцелярии Главного правления сибирских и казанских заводов. А.Д. Кантемир (1708-1744), писатель, публицист-просветитель служил полномочным министром в Париже, имел придворный чин камергера и тайного советника. М.В. Ломоносов (1711-1765), учёный-энциклопедист, поэт, инициатор основания Московского университета. М.М. Щербатов (1733-1790) историк, автор 18-ти томной «Истории Российской от древнейших времён», публицист, президент Камер-коллегии, Сенатор, лидер дворянской партии в работе Комиссии для составления нового Уложения. С.Е. Десницкий (1740-1789), учёный-юрист, «отец русской юриспруденции», государственный деятель. Д.А. Голицын (1734-1803), экономист, публицист, член ряда иностранных академий, был послом во Франции и Нидерландах. Г.Р. Державин (1743-1816), поэт, был губернатором и почётным членом Сената. Н.М. Карамзин (1743-1816), автор 12-томной «Истории государства Российского», официальный Историограф Российского государства. По образному замечанию Г.П. Федотова, Пётр оставил после себя три линии преемников: 1) проходимцев и авантюристов, выплеснутых его революционными преобразованиями, 2) государственных людей – строителей империи и 3) просветителей-западников от Ломоносова до Пушкина [3, с. 418]. Опустим первую категорию и получим следующие две: 1) новые представители власти, опирающиеся в своей практике по возможности на европейские смыслы и нормы культуры и 2) субъекты новой культуры, покоящейся на идеалах Просвещения. Думаю, к этим двум категориям следует добавить ещё один тип отечественной интеллигенции – диссидентов и тираноборцев. Яркий пример последних – Н.А. Радищев, по оценке Екатерины Великой «бунтовщик, хуже Пугачёва», за что и был приговорён ею к смертной казни, заменённой ссылкой в Сибирь, закончивший жизнь самоубийством.

Пётр, по словам В.В. Вейдле, будучи не очень заботливым хирургом, ничего не спас своему больному, кроме жизни, но преуспел в главном: был создан плацдарм для духовного взлёта страны, для бурного развития науки, литературы, поэзии, архитектуры. Результатом совместных усилий власти и художественной интеллигенции стала дворянская культура, соравная европейской и давшая М.В. Ломоносова, Г.Р. Державина, Н.А. Радищева, В.А. Жуковского, К.Н. Батюшкова, Н.М. Карамзина, П.А. Вяземского, Е.А. Баратынского, А.С. Пушкина, органично соединивших в себе «западность» и «русскость», вернувших Европу России, а Европе обновлённую Россию. Эта культура несла в себе открытость и отзывчивость новому, способность увидеть по-своему то, что уже было видено другими, принять в себя то, что ранее не виделось. Конечно, взаимоотношение интеллигенции с властью, как и весь процесс петровских преобразований, проходил сложно, имел свою историю, и порой принимал формы, совсем несовместимые с идеями Просвещения. Достаточно вспомнить разгром по приказу императрицы Екатерины II типографии Н.И. Новикова (1744-1818), из которой вышло более 1000 наименований книг, в том числе переводы Руссо, Вольтера, Монтескье, Шекспира, сожжение по её же приказу 20 0000 тысяч книг его издательства и заточение Новикова, научившего и приучившего Россию читать, в самую мрачную крепость страны. Можно вспомнить и трагическую, с неожиданными взлётами и падениями, судьбу М.М. Сперанского (1722-1839), автора «Уложения государственных законов» и проектов конституционной монархии, и судьбу П.Я. Чаадаева (1794-1866), объявленного властью сумасшедшим и вынужденного дать подписку, ничего более не писать, и расправу над цветом безупречно служившей отчеству на полях войны военной интеллигенции декабристами. И тем не менее, следует признать, что главный итог совместных усилий власти и интеллигенции был бесспорно позитивным: Россия встала на путь европейского развития, признав своими ценности европейской культуры.

Первое время в совместных действиях власти и интеллигенции первенство оставалось за властью, что нашло выражение в установлении жёсткого контроля с её стороны не только над деятельностью «служилой интеллигенции» (что можно считать оправданной и целесообразной нормой), но и над её идейными взглядами. Форма такого контроля появились сразу в виде узаконенной цензуры, деятельность которой осуществлялась и направлялась через созданный в 1721 году «Духовным коллегиумом» (переименованным в «Святейший Синод»), в который входили три архиерея и семь «светских представителей». Окончательное разделение цензурных функций произошло при императрице Елизавете Петровне, утвердившей за Святейшим Синодом апробацию церковных книг, за Сенатом гражданских изданий с привлечением Императорской академии. Это сыграло свою совсем неоднозначную роль. С одной, образование Коллегиума положило конец монополии церкви в печатном деле. С другой стороны, нововведение оставляло за правительством абсолютное право по своему усмотрению осуществлять контроль над последним. Фигура фактического главного цензора даже не обсуждалась – сначала им был Пётр, державший под личным «присмотром» всё печатное дело в стране, потом – все следующие самодержцы, Николай I, напомним, даже объявил себя личным цензором Пушкина. В начале XIX века работа цензора обрела статус государственной службы. Её печальный многолетний опыт доказал, что «нельзя чересчур долго и безусловно стеснять и угнетать умы без значительного ущерба для всего общественного организма» [4, с. 97], что при всех исторических обстоятельствах и правительствах она является ограничением, продиктованным политическими интересами правящей группы, и в этом смысле нарушением законности на право индивидуальной мысли, индивидуального творчества. И главное, сама власть не может слишком долго безнаказанно для своего существования «терпеть» такие нарушения – вокруг неё образуется пустыня, «огромная умственная пустота» (Тютчев). Но, к сожалению, не всякая власть приходит к пониманию, что ожидания приобрести влияние на умы с помощью управляемой ею печати является очень большим и опасным заблуждением. К сожалению, российская власть часто впадала в такое заблуждение , строя свои отношения с интеллигенцией.

Итак, изначально, уже в силу своего исторического происхождения и заданных им социально-культурных функций, отечественная интеллигенция была тесно связана с властью и развивалась в контексте осуществляющихся в стране политических и экономических преобразований. – Когда принимая, а когда отвергая их, когда с верой в праведность общих действий, а когда усомнившись в праведности и действий, и стоящих за ними целей, позволяя себе их критику. Русский интеллигент в отличие от европейского интеллектуала, всегда осознававшего себя человеком своего общества, часто не мог воспринимать себя иначе, как в противостоянииродившей его среде, потому что этой средой было неприемлемое его совестью и разумом самодержавие, крепостничество, политическое ретроградство, поголовное невежество. Критическое отношение к действительности, а значит и к власти, было константой его самосознания. Можно сказать, что он был и одновременно не был сыном своей страны. Поэтому на всём историческом бытии русской интеллигенции лежит отпечаток раздвоенности, «двойного сознания». Раскрывая его суть, В. Кормер, позаимствовавший термин у Дж. Орвелла из его романа-утопии «1984», писал: «двойное сознание – это такое состояние разума, для которого принципом становится двойственный взаимопротиворечивый, сочетающий взаимоисключающие начала этос, … опровергающая самоё себя система оценок текущих событий, истории, социума. Здесь мы имеем дело с дуализмом, но редкого типа. Здесь не дуализм субъекта и объекта …, но дуализм самого познающего субъекта, раздвоен сам субъект, его этос» [5, с. 226]. Российская интеллигенция своим происхождением была обречена на извечные колебания между двумя рядами ценностей – признаваемых властью и ей противоречащих, уходящих истоками в культуру. Эта «обречённость» со временем приняла форму широко распространённого «интеллигентского противогосударственного отщепенства» (П. Струве), при котором отношения интеллигенции с властью строились под знаком взаимного недоверия: власть, нуждавшаяся в её поддержке, выстраивая свои отношения с обществом, старалась интеллигенцию ангажировать, не упуская возможности держать её «на коротком поводке», а интеллигенция, в чём-то соглашаясь с властью, всегда была готова к противостоянию, к открытой (легальной и нелегальной) оппозиции. Сохраняя во многом заключённое в термине содержание (знание, понимание) понятие интеллигенции обрело чисто российский смысл. Его образно и адекватно выразил Д.С. Мережковский: «Сила русской интеллигенции – не в intellectus`e, то есть не в уме, а в сердце и совести». Эта черта стала её генетическим кодом, отличая от европейского интеллектуала. В общественном сознании утвердилось определение интеллигенции как внесословной группы, включённой в жизнедеятельность общества в качестве субъекта духовного творчества и инновационных социальных действий. Сложилось признание, что интеллигенция – это образованная часть общества, противостоящая по направленности своих устремлений, с одной стороны, мещанству, с другой стороны, действиям власти, сдерживающим свободное развитие личности. Наиболее развёрнутое обоснование эта идея нашла обоснование в книге Иванова-Разумника «История русской общественной мысли». Автором был подведён итог опыта самосознания русской интеллигенции целого исторического периода, охватывающего революционно-демократический этап её развития.

И во многом благодаря этому в общественном сознании и мысли укореняется тезис: богатство культуры опирается на духовно-нравственное богатство личности, и всё, что сковывает, загоняет жизнь человека в идейно-политические рамки, - всё это сковывает и развитие культуры. Культура и власть в этом смысле есть социальные антиподы: первая предполагает свободу творчества в качестве модуса отношений человека с обществом, вторая – ограничение, рамки, которые становятся своеобразным «ошейником», надеваемым господствующей политической силой на субъекта этого творчества.

Отмеченная Мережковским черта в наибольшей степени была свойственна художественной интеллигенции, а в её среде – поэтам, что вполне объяснимо. С одной стороны, отечественная поэзия, более других видов художественного творчества, наполненная философскими, мировоззренческими смыслами, была включена в «силовое поле» власти уже по одному тому, что обладала отсутствующей у власти силой эмоционального воздействия на людей, оставаясь при этом «носительницей мысли». С другой стороны, в России поэт всегда был не только поэт: он был глашатаем и защитником гуманизма, он был Пророком, способным через Слово-образ, пробудить в чужой груди пожар души.

Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук

Хватает на лету и закрепляет вдруг

И тёмный бред души и трав неясный запах;

Так, для безбрежного покинув скудный дол,

Летит за облака Юпитера орёл,

Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.

(А.А. Фет)

Слово поэта позволяет увидеть за видимым невидимое, понять, т.е. принять или осудить мир, а значит и себя, потому что его Слово обладает особым свойством – «Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам, / Чужое вмиг почувствовать своим, / Шепнуть о том, пред чем язык немеет». Знаменательно, что вместе с тем одной из ОБЩИХ тем отечественной поэзии на протяжении ста лет является тема МОЛЧАНИЯ: В.А. Жуковский «Невыразимое» (1819), Ф.И. Тютчев «Silentium!» (1830), О.Э. Мандельштам «Silentium» (1910). Молчание выражает то, «пред чем язык немеет», как «дополнение» к поэтическому образу, к слову поэта. Новый смысл в тему внесло советское время: молчание есть единственный способ не прислуживать власти, равновесное для поэта «смерти голоса» [6, с. 464-473]. Эту особенность поэтического слова (поэзии) Вл. Соловьёв называл импрессионизмом мысли. Как известно, есть множество определений поэзии, одно из них, а именно Жуковского, «схватывает» именно эту её особенность: «Поэзия небесной религии сестра земная». В России поэт, более чем кто другой, был способен с горечью и болью сказать о страдании, горе, слёзах людских, на что были всегда закрыты глаза власти. И сказать в такой поэтической форме, что сразу проникало в сердце, вызывало множество чувств и мыслей, заставляло повторять и повторять поэтические строки, наполняя их личным смыслом.

Слёзы людские, о слёзы людские,

Льётесь вы ранней и поздней порой…

Льётесь безвестные, льётесь незримые,

Неистощимые, неисчислимые, -

Льётесь, как льются струи дождевые

В осень глухую, порою ночной.

(Ф.И. Тютчев)

Новый этап в отношения власти и художественной интеллигенции, ознаменовавший её резкое дистанцирование от политики, доведённое до отстранённости от действительности, всего «земного», вошёл в историю русской культуры как её Серебряный век, как время её уникального творческого взлёта, затронувшего все виды интеллектуальной деятельности, изобразительного искусства, архитектуру, музыку, театр, и ставшего своеобразным откликом на уходящую культуру пушкинской эпохи. По своей сути он совпал с русским религиозно-философским ренессансом (Вл. Соловьёв, С.Н. Булгаков, Н.А. Бердяев, С.Н. и Е.Н. Трубецкие). Бердяев так характеризовал смысл связанных с ним исканий: «Наш ренессанс имел несколько истоков и относился к разным сторонам культуры. Но во всех линиях нужно было преодолеть материализм, позитивизм, утилитаризм, от которых не могла освободиться легко настроенная интеллигенция. Это был вместе с тем возврат к творческим вершинам духовной культуры XIX века» [7, с. 238-239]. По оценке известного исследователя истории отечественной философской мысли С.А. Левицкого, «по своему духовному напряжению, по страстности исканий, по богатству принесённых им плодов период этот имеет мало параллелей в истории русской культуры» [8, с. 251]. Появилось множество течений, школ, направлений, которые стали развиваться под знаком главной философемы Ренессанса, введённой Д.С. Мережковским, – «нового религиозного сознания», которое интеллектуальная элита и деятели культуры восприняли как новую парадигму осмысления роли Рацио и Логоса в человеческом освоении мира, как способ преодоления ограниченности духовных смыслов, с которыми связывали утвердившиеся в социальной практике и мировоззрении прагматизм и утилитаризм. Возврат к религиозному сознанию мыслился животворящим возвратом к духовности и к пониманию последней как основы любого творчества и вдохновения, как возможность почувствовать и понять мир в первозданной цельности нетронутого бытия, в котором сложность и простота слиты воедино.

В контексте таких поисков появился символизм. В искусстве символизм был ориентирован на преодоление границ мировосприятии, привязанного к объекту в его непосредственной данности (Вяч. Иванов, А. Белый, Ф. Сологуб, А. Блок). Своим предтечей символизм считал Вл. Соловьёва – и как мыслителя, и как поэта. Его «философия всеединства» с идеями о мировой душе (Софии), заключающей в себе и божественное и земное, об истории как богочеловеческом процессе, развёртывающемся через противостояние добра и зла («из смеха звонкого и из глухих рыданий созвучие вселенной создано») оказали существенное влияние на концептуализацию ключевого понятия символизма и поэтику стихосложения. Стихотворение Вл. Соловьёва «Милый друг …» воспринималось как своеобразный манифест новой эстетики:

Милый друг, иль ты не видишь,

Что всё видимое нами –

Только отблеск, только тени

От незримого очами?

Милый друг, иль ты не слышишь,

Что житейский шум трескучий –

Только отклик искажённый

Торжествующих созвучий?

(Милый друг …)

Символ наделялся иррациональной способностью преодолевать ограниченность понятия, привязанного к объекту в его данности, проникать сквозь грани времён и культур, выявляя смыслы, скрытые для обыденного сознания и объективированного знания.

Новые духовные ориентиры меняли принципы не только осмысления реального мира, но и характер отношения интеллигенции к государственным формам организации общественной жизни, к гражданским союзам, объединениям и движениям, к существующей власти. Но у символизма не было ответов на множество инициированных им самим вопросов, как и на те, что принёс с собой двадцатый век с его реальными угрозами гуманистическим завоеваниям человечества и влиянием пессимистических иррациональных идей. Перестав через некоторое время доминировать в художественной эстетике, символизм вызвал к жизни множество новаторских течений. Ситуация вполне понятная: новаторство (а символизм несомненно был таковым) несло в себе интенцию отрицания, рождая желания «другого нового», что вылилось в поиски иных художественных средств объяснения отношения человека с миром [9, с. 125]. На какое-то время место «иного» занял акмеизм, объединивший блестящих поэтов начала XX века С. Городецкого, Н. Гумилёва, А. Ахматову, О. Мандельштама.

Поворот к предметности, «вещности» получит статус программного положения в манифестах поэтов-акмеистов: Н. Гумилёв «Наследие символизма и акмеизм», С. Городецкий «Некоторые течения в современной русской поэзии» (опубликованы в журнале «Аполлон» (1913, № 1) и О. Мандельштам «Утро акмеизма» (статья была опубликована лишь спустя шесть лет). «Высоко ценя символистов за то, что они указали нам на значение в искусстве символа, ‑ писал Гумилёв, ‑ мы не согласны приносить им в жертву прочих способов поэтического воздействия и ищем их полной согласованности» [10, с. 173]. Главная беда символизма, писал Городецкий, в том, что он превратил мир в фантом и тем самым лишил его самоценности, а с этим лишил смысла художественный образа в качестве способа отражения всех красок мира. Акмеизм углубил внутреннюю связь между предметным миром и душевной жизнью человека, вернул поэтике способность выражать богатство гаммы человеческого настроения, переживания, эмоционального и психологического состояния человека через предмет:

Играет ветер тучею косматой,

Ложится якорь на морское дно,

И бездыханная, как полотно,

Душа висит над бездною проклятой.

(О. Мандельштам).

Акмеизм реабилитировал в поэзии ясное восприятие жизни, гармонию формы и композиции, стремление к глубокому смыслу и эстетическому совершенству. Нечёткость символов заменилась точными словесными образами, за которыми стояла яркая, жизненная предметность. Это адекватно выражало главные принципы направления: отказ от мистической туманности, принятие земного мира в его зримой конкретности, стремление придать слову точное значение, а образам чёткость и обращённость к человеку.

В поэзию в качестве её константы вошёл Диалог поэта со Временем: «в ком совесть есть, тот должен слышать время». Поэт остаётся поэтом, лишьощущая себя в потоке общей истории, слыша себя в гуле эпохи, в которой живёт и отзываясь на этот гул. Одновременно властно вошла тема совершающейся истории. Первой своими стихами заявила Анна Ахматова, сказав в 1914 году о начавшейся войне, как мировой и своей личной трагедии: «Мы на сто лет состарились, и это / Тогда случилось в год один», и позже (1916) написав «Белую стаю». Диалог поэта со временем, начатый акмеистами, придал новую актуальность старой теме – его взаимоотношениям с существующей властью.Октябрь 1917 года и последовавшие после него изменения в стране наполнили тему драматическим содержанием, отразившим происшедшие изменения в отношении власти к интеллигенции и в самой интеллигенции. Жизнь интеллигенции становится грубым (а когда циничным) заигрыванием с ненавистной и презираемой властью, соединённым с легкомысленными надеждами на либерализацию государственного строя и стоящих на его страже властных структур.

2. И хочется «мычать от всех замков и скрепов»

Новое время рождало новый статус интеллигенции – служить власти, в смысле оправдывать её деятельность во всех сферах общественной жизни. Культура полностью включалась в орбиту влияния политических (партийных) идей. Старой интеллигенции в ней места не было, новая власть не скрывала своих антипатий к ней, ущемляла её в самом существенном, жизненно важном для неё – в праве на свободное интеллектуальное и художественное творчество.

В 1924 году в Политехническом музее в Москве состоялся диспут «Будущее интеллигенции», в котором докладчик проф. М.А. Рейснер это будущее определил так: «Интеллигенция как совокупность просвещённых элементов населения, конечно, будет расти и размножаться, но интеллигенция как каста должна быть уничтожена. Весь пролетариат должен стать своей собственной интеллигенцией». В отношении второго тезиса можно размышлять о том, как его следует понимать, а в отношении первого всё предельно ясно. Достаточно вспомнить расстрелянного без суда Н. Гумилёва, судьбу И. Шаляпина, которого сначала вынуждают покинуть страну, а потом лишают звания народного артиста, жизненные мытарства М. Волошина; можно вспомнить ушедших из жизни молодыми В. Маяковского, С. Есенина, М. Цветаеву и ещё много других имён, чья жизнь стала трагедией, а творчество спустя время получило мировое признание. В 30-е годы деятельность всех творческих союзов жёстко контролировалась лично Сталиным, объявившим себя в лице ЦК партии «главным хозяином (заметим, даже не цензором!) в литературе». В таких условиях многим хотелось не творить, а, как скажет о себе Мандельштам, «мычать от всех замков и скрепов».

В этом запрете на свободное творчество художественная интеллигенции видела главную порочность наступающего времени, главную причину той пропасти, которая отделяла его от культуры прошлого века с её гуманистическими ценностями, верой в человека. Разрыв культур был очевидный и ужасный:

Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей,

Захребетник лишь трепещет

На пороге новых дней.

(Мандельштам, 1922)

Как преодолеть этот разрыв, как соединить две такие разные культуры, какие ценности и духовные смыслы являются для них общими, как и кто сможет «склеить двух столетий позвонки»? Поэт был уверен:

Чтобы вырвать век из плена,

Чтобы новый мир начать,

Узловатых дней колена

Нужно флейтою связать.

(Мандельштам, 1922)

Одним из первых почувствовал и осознал трагизм ситуации О. Мандельштам. Ещё в 1921 году он скажет: «Нельзя дышать и твердь кишит червями / И ни одна звезда не говорит». От былого равновесия тревог и надежд не остаётся и следа, в его поэзии возникает образ «человеческих губ, которым нечего сказать» и «века-зверя». Проблема отношения человека с властью, с государством, с утверждавшимся новым порядком возникла для поэта как центральная тема его творчества тогда, когда облик новой власти и вся, основанная на ней социальная конструкция, лишь угадывались. Проблема осмысливалась средствами не только поэзии, но и прозы, которой поэт прекрасно владел и обратившись к которой сумел дать по сути философский анализ проблемы. В 1923 году он публикует статью «Гуманизм и современность», в которой предупреждает, какую опасность представляет для культуры тоталитаризм как тип социальной организации человеческого сообщества. (Статья была напечатана в Берлине в 1923 году в «Литературном приложении» (№ 36) газеты «Накануне».) «Социальная архитектура измеряется масштабом человека, ‑ пишет поэт. ‑ Иногда она становится враждебной человеку и питает своё величие его уничтожением и ничтожеством. Но есть другая социальная архитектура, её масштабом, её мерой тоже является человек, но она строит не из человека, а для человека, не на ничтожестве личности строит она своё величие, а на высшей целесообразности в соответствии с её потребностями» [11, с. 205]. Рождавшийся из хаоса гражданской войны советский порядок и основанная на нём социально-политическая система воспринималась Мандельштамом как строящаяся не для человека, а из человека. С такой системой у поэта не могло быть диалога. Поэт признавал, что никакая система не может уничтожить ценности гуманизма, поскольку они являются достоянием всего человечества, но система может изъять их из употребления, заменив их золотое содержание «бумажными представителями» (временными идеями «бумажных выпусков»). Конечно, «прекрасные флорины гуманистического наследства» со временем вернутся в обращение, «пойдут по рукам», но для России это время, по оценке Мандельштама, наступит ещё не скоро. В 1923 году он понимал это очень хорошо, как и то, что власть не простит ему его оценок случившегося и её действий.

Последний прижизненный сборник стихов поэта выйдет в 1928 году. (А, ведь, ведь будет ещё написан прекрасный Воронежский цикл и многое другое). За семь лет до трагической смерти в лагере он предчувствовал, что уже приговорён властью и нужно только достойно ждать конца. В 1931 году в своём самом пронзительном стихотворении он скажет:

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей,

Запихай меня лучше, как шапку в рукав

Жаркой шубы сибирских степей

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых костей в колесе,

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первобытной красе.

(17-25 марта 1931)

Беспощадным обличением новой системы стала и статья-исповедь «Четвёртая проза» (1930), ставшая известной узкому кругу читателей [12]. Заглавие статьи означало скорее всего очерёдность её появления – после «Шума времени», «Феодосии», «Египетской марки». Возможно, как часто бывало у Мандельштама, название несло и свой смысл: четвёртый, значит последний. Как вспоминала Н. Мандельштам, статью не держали дома, она переписывала её от руки множество раз и передавала близким друзьям. В статье, как и в «Гуманизме и современности» поэт даёт характеристику своему времени, ставя ему диагноз «нравственная деградация». Статья (не только по выбранному жанру исповеди) была своеобразным зеркалом жизни новой интеллигенции и её отношений с властью, часто кончавшихся самосудом над «неугодными», в котором вместе с властью участвовала иинтеллигенция. И это было ещё горше, чем деспотия государства. Оценка поэтом сложившегося союза безжалостна: если подлинно гуманистическое оправдание не ляжет в основу грядущей социальной системы, убеждал поэт, «она раздавит человека, как Ассирия и Вавилон». Свою жизненную судьбу как поэта, взявшего себе в поводыри «Посох свободы», Мандельштам воспринимает как неизбежную плату за свой выбор – жить в согласии со своей совестью. Так жить в новых условиях было очень трудно, а временами страшно, «как в младенческом сне»: «на середине жизненной дороги я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями», ‑ напишет он в своей исповеди [12, с. 97]. И там же полное отчаяния и силы духа признание: «Мой труд, в чём бы он ни выражался, воспринимается как озорство, как беззаконие, как случайность. Но такова моя воля, и я на это согласен. Подписываюсь обеими руками» [12, с. 98].

А мог бы жизнь просвистать скворцом,

Заесть ореховым пирогом,

Да, видно, нельзя никак».

Нельзя, потому что иначе поэт жить не мог. Хотя иногда приходила мысль: «Я должен жить, дыша и большевея» («Стансы»). Но «большеветь» не получалось. Преданность в творчестве и в жизненных поступках мотиву свободы неизбежно вели к обострённо чуткой реакции на все проявления насилия и властолюбия. Силу в противостоянии им, т.е. существующей власти, которая отняла у поэта, по его словам, ощущение личной значимости, давала внутренняя свобода, в которую погружала его поэзия. Силу ему давало его СЛОВО. Но и оно порой оказывалось бессильным защитить от острого, щемящего ощущения одиночества и бессилия:

Петербург, я ещё не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера.

Петербург, у меня ещё есть адреса,

По которым найдут мертвецов голоса.

Я на лестнице чёрной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок.

И всю ночь напролёт жду гостей

дорогих,

Шевеля кандалами цепочек дверных.

(1930)

Потребовалось очень много мужества и духовных сил, чтобы устоять на выбранных позициях до конца. Известное стихотворение о Сталине – это по сути вызов «огня на себя» человеком, у которого кончились силы жить так, как он жил, и видеть то, как живут вокруг. Последние силы были собраны, чтобы сказать, о чем другие, если и думали, то молчали:

Мы живём, под собою не чуя страны,

Наши речи на десять шагов не слышны.

Стихотворение обличало систему, организующую её «социальную архитектуру», оно было обращено к лишённой гражданского достоинства интеллигенции в надежде, что она услышит то, о чём боялась думать. Кто-то услышал, кто-то – нет. В 1937 году, когда поэт был уже в ссылке, Альманах «Литературный Воронеж» причислил поэта к «банде троцкистов», распространяющей вокруг себя «дух маразма и аполитичности». В письме к К.И. Чуковскому Мандельштам с горечью напишет: «Я поставлен в положение собаки, пса». У поэта оставалась только одна форма взаимоотношений с властью – тюрьма. И он сознательно выбрал этот путь. Это был выбор поэта-борца, интеллигента совсем другого, канувшего в Лету, времени. Расправа власти с поэтом была такой жестокой, что её вряд ли когда простят потомки.

У власти были ещё «сведения счётов» с Анной Ахматовой, оставшейся в стране, чтобы «быть там, где мой народ, к несчастью, был», с вернувшейся в Россию М. Цветаевой. Они вынесли на своих плечах все тяготы своего времени, ставшие для них ещё и личными трагедиями, незаживающими ранами сердца. Ахматова, простоявшая семнадцать месяцев в тюремных очередях с передачами для сына, не отделявшая свою жизнь и свои муки матери от жизни своего народа, скажет в «Реквиеме»:

Ты спроси у моих современниц,

Каторжанок, «стопятниц», пленниц

И тебе порасскажем мы,

Как в беспамятном жили страхе,

Как растили детей для плахи,

Для застенка и для тюрьмы.

«Тропинкой над пропастью» называла она свою жизнь с 1925 по 1939 гг., а имя своё считала вычеркнутым из списка живых. Иногда смерть казалась избавлением, и тогда рождались пронзительные стихи-мольба, равных которым трудно найти в мировой литературе:

Ты всё равно придёшь. Зачем же не теперь?

Я жду тебя. Мне очень трудно.

Я потушила свет и отворила дверь

Тебе, такой простой и чудной.

Со временем, Ахматова, к чему вынудили жестокие условия жизни, научилась протестовать молчанием – и когда был замучен Мандельштам, и когда повесилась Цветаева, и когда в 1946 году её поэзию с высокой партийной трибуны назвали «поэзией взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной». Но её молчание имело не меньшую силу, чем слово, потому что, принимая новую беду и муку, она никогда не склонялась, и потому что Молчание поэта – это тоже Слово. В.В. Вейдле в своём Очерке о поэзии Анны Ахматовой скажет: «Не скоро наступит для русской поэзии время, сравнимое с тем, концом которого можно считать похороны Блока, а вторым, самым уж окончательным концом погребение Ахматовой» [13, с. 292]. Время скорректировало суждение Вейдле: были ещё Р. Рождественский, Б. Ахмадулина, А. Вознесенский, И. Бродский, но это было уже иное время: отношения Поэта с властью немного изменились – за стихи больше не лишали жизни.

References
1. Kondakov I.V. K fenomenologii russkoi intelligentsii // Russkaya intelligentsiya. Istoriya i sud'ba: Sb. / Sost. T.B. Knyazevskaya. M., 1999. S. 65.
2. Kizevetter A. Reformy Petra Velikogo v soznanii russkogo obshchestva // Russkoe bogatstvo. 1896. № 10. S. 46.
3. Fedotov G.P. Tragediya intelligentsii // O Rossii i russkoi filosofskoi kul'ture. Filosofy russkogo posleoktyabr'skogo zarubezh'ya. M., 1990. S. 418.
4. Tyutchev F.I. Pis'mo o tsenzure v Rossii // Tyutchev F.I. Rossiya i Zapad. M., 2007. S. 97.
5. Kormer V. Dvoinoe soznanie intelligentsii i psevdokul'tura. M., 1997. S. 226.
6. Nikol'skii S.A. Golos molchaniya Anny Akhmatovoi // Nikol'skii S.A. Gorizonty smyslov. Filosofskie interpretatsii otechestvennoi literatury XIX-XX vv. M., 2015. S. 464-473.
7. Berdyaev N.A. O Rossii i russkoi idee // O Rossii i russkoi filosofskoi kul'ture. M., 1990. S. 238-239.
8. Levitskii S.A. Ocherki po istorii russkoi filosofii: v 2-kh tt. T. 2. Dvadtsatyi vek. M., 1996. S. 251.
9. Spirova E.M. K istokam Serebryanogo veka // Russkii mir: Sb. statei. M., 2011. S. 125.
10. Gumilev N. Sobr. soch.: v 4-kh tt. T. 4. M., 1991. S. 173.
11. Mandel'shtam O.E. Gumanizm i sovremennost' // Mandel'shtam Osip. Soch.: v 2-kh tt. T. 1. Proza, perevody. M., 1990. S. 203-207.
12. Mandel'shtam O.E. Chetvertaya proza // Mandel'shtam Osip. Soch.: v 2-kh tt. T. 1. Proza, perevody. M., 1990. S. 91-100.
13. Veidle V.V. Umiranie iskusstva. Razmyshleniya o sud'be literaturnogo i khudozhestvennogo tvorchestva // Veidle V.V. Umiranie iskusstva / Sost. i avtor predisl. V.I. Tolmachev. M., 2001. S. 117-125.
14. Averintsev S. Sud'ba i vest' Osipa Mandel'shtama // Mandel'shtam Osip. Soch.: v 2-kh tt. T. 1. Proza, perevody. M., 1990. S. 5-64.
15. Akhmatova Anna. Polnoe sobranie poezii i prozy v odnom tome. M., 2010. 1182 s.
16. Belyi A. Simvolizm. Kniga statei. M., 2010. 528 s.
17. Il'in I.A. Odinokii khudozhnik. Stat'i, Rechi. Lektsii. M., 1993. 348 s.
18. Spirova E.M. Filosofsko-antropologicheskoe soderzhanie simvola. M., 2012. 336 s.
19. Neretina Svetlana, Ogurtsov Aleksandr. Kontsepty politicheskoi kul'tury. M., 2011. 279 s.
20. Russkaya intelligentsiya. Istoriya i sud'ba: Sb. / Sost. T.B. Knyazevskaya. M., 1999. 424 s.
21. Korolev S.A. Poeziya vlasti: stikhoslozhenie kak sotsiokul'turnyi kod // Filologiya: nauchnye issledovaniya. 2012. № 2. C. 31 - 42.
22. Nikol'skii S.A. Poet i Vlast'(Zametki o vospriyatii Osipom i Nadezhdoi Mandel'shtam «vremeni bol'shevikov») // Filosofiya i kul'tura. 2013. № 6. C. 806 - 815. DOI: 10.7256/1999-2793.2013.6.8040.