Translate this page:
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Library
Your profile

Back to contents

Philosophical Thought
Reference:

Criticism of the linguistic reason: from cryptophilology to anti-language philosophy (discussion of A. S. Nilogov with V. N. Bazylev)

Nilogov Aleksei Sergeevich

PhD in Philosophy

Current Member (Academician), Moscow Academy of Philosophy of Economy; Chairman of South-Siberian Historical-Genealogical Society (Abakan), Member of Russian Genealogical Federation, Head of Laboratory of Genealogical Research, Khakass Scientific Research Institute of Language, Literature and History

655017, Russia, respublika Khakasiya, g. Abakan, ul. Shchetinkina, 23, kab. 23

nilogov1981@yandex.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.7256/2409-8728.2016.1.17728

Received:

26-01-2016


Published:

03-02-2016


Abstract: The conversation of A. S. Nilogov with V. N. Bazylev is recorded within the framework of publishing projects “Who makes the Russian philosophy today” and is dedicated to the modern problems of the Russian linguistics and language philosophy. It discusses the works of V. N, Bazylev in such linguistic directions as cryptolinguistics (cryptophilology) and sublogic analysis of language. A separate attention is given to the interrelation between the Russian linguistic and philosophical knowledge in the early XXI century. This research clarifies the Russian tradition of language philosophy, the continuation of which can become a developed by A. S. Nilogov philosophy of the anti-language. V. N. Bazylev is one of the first scholars within the Russian philology who suggests an important sphere of research that can collect, describe, analyze, and interpret the ethnogenetic narratives that are created within the framework of the spiritual-practical knowledge.     


Keywords:

Bazylev, cryptophilology, language philosophy, anti-language philosophy, sublogical analysis of language, post linguistics, Nilogov, folk linguistics, Chudinov, Zaliznyak


Владимир Николаевич Базылев (род. 1958) – современный российский филолог. Доктор филологических наук. Профессор кафедры общего и прикладного языкознания МПГУ. В 1980 г. окончил Московский государственный педагогический институт иностранных языков им. М. Тореза. С 1980 по 2000 работал на кафедре общего и сравнительного языкознания МГПИИЯ им. М. Тореза (ныне – Московский государственный лингвистический университет) в должности доцента. С 2000 по 2003 гг. работал старшим научным сотрудником Института языкознания РАН, с 2004 по 2015 гг. – профессором кафедры общего и русского языкознания Государственного института русского языка им. А. С. Пушкина. Сфера научных интересов: философия языка, сравнительно-историческое языкознание, литературоведение, методика преподавания иностранного языка, дидактика перевода, неклассическая эпистемология. Автор таких лингвистических направлений, как криптолингвистика (ныне – криптофилология) и сублогический анализ языка. Автор монографий «Российская лингвистика XXI века. Традиции и новации» (М., 2009) [1], «Криптолингвистика» (М., 2010) [2], «Сублогический анализ языка» (М., 2011; в соавторстве) [3], «Коммуникация и перевод» (М., 2012) [4] и др.

– Владимир Николаевич, каким вам видится философское обогащение современной лингвистики, учитывая то обстоятельство, что в философии XX века произошёл лингвистический поворот? В какой мере лингвисты как представители «строгой гуманитарной науки» внимают философским тенденциям начала XXI века?

– Для начала я бы прояснил ситуацию с лингвистикой XXI века, избавившись от некоторых мифов. Лингвистика уже давно не является строгой гуманитарной наукой, как вы говорите. Да, таковой она была очень непродолжительное время: в Европе всё завершилось к 1950-м годам, в США – чуть позже, благодаря активности учеников и последователей Н. Хомского. В середине 1950-х все начинают понимать, что лингвистика как самодостаточная научная монодисциплина себя исчерпала. Последний, наверное, взлёт произошёл с оформлением т. н. лингвистики текста. С исторической точки зрения не следует брать в расчёт организацию отделения теоретической и прикладной лингвистики в МГУ в 1960-е, тем более что его бытие прекратилось в начале 1980-х. Попытки реанимировать прикладную лингвистику 1960–1970-х гг. в середине 1990-х – это не более чем реанимация, но, как известно, она никогда не сделает организм полностью прежним: это лишь поддержка на какое-то время. На смену монодисциплинарной лингвистике приходят междисциплинарные и полидисциплинарные дисциплины (от психолингвистики до семиосоциопсихологии). Важно то, что в последнее время появляется понимание того, что и меж- полидисциплинарность не является эффективной (по крайней мере, при исследовании языка). Поэтому речь должна идти, и она идёт в последнее время, о комплексном подходе. Это совершенно иной методический аспект получения нового знания об объекте. Например, исследование языка при изменённых состояниях сознания, альтернативная историческая лингвистика, лингвистика метаязыкового сознания. Но о «строгой» гуманитарной науке речь в данном случае не заходит.

Боюсь, что на фоне сказанного не остаётся места для философского обогащения современной отечественной науки о языке. Приведу один аргумент: когда-то в Институте языкознания АН СССР был отдел, которым руководил В. З. Панфилов. Он занимался специально философскими вопросами языка. Но отдел ликвидировали. Теперь у нас нет ни одной институциональной структуры, которая интересовалось бы философией с точки зрения науки о языке. Отдельные «активисты» не в счёт – для всякой идеи требуется организационное оформление.

К сожалению, современное поколение отечественных исследователей языка вообще не понимает взаимосвязи философии и научного познания. Поэтому речь, наверное, должна идти не об «обогащении», а о «приобщении» современной отечественной лингвистики к философии. Отдельные шаги делались и делаются: от А. Ф. Лосева и Г. П. Щедровицкого до В. В. Налимова и И. Т. Касавина. Нужно читать Н. И. Безлепкина и В. В. Бибихина, В. В. Петрова и В. П. Руднева.

Что касается лично меня, то «оплодотворение» философией нынче «вдовствующей» отечественной науки о языке (правда, с точки зрения грамматики языка получилась некая лесбийская метафора, как у Лермонтова при переводе гейневского стихотворения) мне видится в разрешении проблемы природы языка. В своё время я предложил понимать язык с позиций «сферной философии» – традиции, связанной с Д. Сантаяной, Н. Гартманом, «атрибутивной моделью материи» В. П. Бранского и В. В. Ильина. В конце 1990-х у меня это звучало так: Язык есть локализованный в определённых участках среды (микросреда – мозг как физиологический субстрат в духе объективной психологии В. М. Бехтерева; макросреда – история этноса, как «неподвижная история» в духе Ф. Броделя) процесс, имеющий определённую геометрическую форму – сферическую, способный перестраиваться и перемещаться в среде; при этом преобладающая хаотичность протекания процесса независимо от воздействия деструктурирующих факторов приводит к чередованию во времени ритмической смены состояний процесса; при наличии фиксированного набора элементов, ограниченной выборки возможных направлений изменений и ограниченном количестве направлений движения процесс-система избегает распада и поддерживает себя в состоянии самоорганизации, то есть перманентного восстановления упорядочения из хаоса и vice versa.

– Несколько лет назад я в шутку предложил термин «нанолингвистика» (в пику моды на нанотехнологии). И недавно, к своему удивлению, обнаружил такой же термин у профессора Л. Н. Синельниковой, под которым она понимает микроуровневые языковые единицы. Существует ли, по вашему мнению, чёткая грань между наивными и профессиональными теориями языка, учитывая то, что нередко наивные теории языка создают и сами профессионалы?

– Разумеется, граница, лучше сказать, пограничье, существует. Как существует различие между знанием вненаучным и научным. То, что «лингвисты», то есть люди, причисляющие себя к «высокой науке», считают «наивными теориями языка», – это, скорее, знание духовно-практическое. Оно возникает из непознавательного контекста как знание бытовое (напр., самоидентификация этноса или национальности), культово-регулятивное (религиозное, мистическое), которое погружено в язык; наконец, как знание художественное, которое также помогает самовыражению сообщества.

Что касается «профессиональных теорий языка» (вы упомянули «нанолингвистику»), то отношение у меня к ним двойственное. Это можно воспринять как попытку создания ещё одного междисциплинарного подхода. Но когда я читаю о том, что «новации в словообразовании происходят не со словом, а с его составными частями», «сема есть наночастица», «существуют процессы, влияющие на адаптацию заимствований в языке», «существует связь между лингвистикой и нейрофизиологией» и пр., то я вспоминаю о тех претензиях, которые в своё время справедливо Р. О. Якобсон и Г. П. Щедровицкий предъявляли к науке о языке, которая уже в те времена искала выход из эпистемического тупика. Претензии Р. О. Якобсона были адресованы отечественным филологам 1920–1930-х гг.: «Таким образом, предметом науки о литературе является не литература, а литературность, то есть то, что делает данное произведение литературным произведением. Между тем до сих пор историки литературы преимущественно уподоблялись полиции, которая, имея целью арестовать определённое лицо, захватила бы на всякий случай всех и всё, что находилось в квартире, а также случайно проходивших по улице мимо. Так и историкам литературы всё шло на потребу: быт, психология, политика, философия. Вместо науки о литературе создаётся конгломерат доморощенных дисциплин». А Г. П. Щедровицкий оппонировал московско-тартуской семиотической школе в 1960–1970-х гг.: «Методологические и методические приёмы стремятся просто перенести в языкознание и таким образом решить специфические языковедческие проблемы. Но этот ход не может быть удовлетворительным: он игнорирует то обстоятельство, что перед каждой наукой стоят свои особые задачи и поэтому она берёт объект – пусть даже тот же самый – в иных аспектах и срезах, чем другие науки, выделяет всегда свой особый предмет изучения, создаёт особые понятия. Поэтому почти никогда перенос понятий из одной науки в другую не помогает делу».

Это, с одной стороны. С другой стороны, я иногда не могу отделаться от впечатления, что в данном случае мы имеем дело с кружковым научным стёбом. Это явление социальное, вызванное стремлением к самодемонстрации, вынесенной в масскоммуникативную сферу.

– В статье 2009 года «Политика и лингвистика: «великий и могучий…» [5], давая определение термину «криптолингвистика», вы включаете в его содержание, в том числе, «философские представления о тайных сверхъестественных силах, присущих языку». Однако не эти ли философские представления изучаются в философии языка (например, в творчестве М. Хайдеггера)? До какой степени вы готовы мириться с подобными претензиями философов, принимая во внимание то, что изначально лингвистические проблемы были поставлены именно в философии? Насколько профанными кажутся лингвистам опусы философов на лингвистические темы и наоборот?

– Что касается меня, то я прекрасно помню о том, что первично всё знание носит синкретический характер. Постепенно этот синкретизм дифференцируется. Нужно только не забывать об истоках и истории. Европейская филология помнит свои корни в классической философской традиции, из неё произрастает и постнеклассическая философия, в которой тоже есть место «языку». Американская хомскианская лингвистика помнит свои истоки в картезианстве. А вот отечественная (ХХ века), к сожалению, о философских истоках не помнит или не знает. Это объяснимо: после сталинской дискуссии о языке у отечественной филологии была «выбита» почва (можно назвать это методологическим базисом) из-под ног: и к надстройке язык нельзя относить, и марксистко-ленинская философия постепенно теряет свою общественную притягательность, и про диалектический материализм гуманитарии позабыли, и пр. Про феноменологию или иную западную традицию я вообще молчу. Это для современного филолога-гуманитария сферы запредельные. А чего вы хотите? Общеобразовательный курс по философии на один семестр в самом начале обучения в бакалавриате – что может быть абсурднее в системе подготовки гуманитария? Парадоксально: философы сегодня лучше понимают лингвистику, нежели лингвисты – философию. Мне понравилось, как Р. М. Фрумкина описала ту ситуацию, о который вы спрашиваете. Она назвала её «музеем и чуланом»: «Прошлое науки – это комбинация музея и чулана. В музее – Выготский и Фрейденберг, Бахтин в гармоническом созвучии с Тыняновым и другими формалистами, которых на самом деле Бахтин терпеть не мог… Лотман и Аверинцев тоже уже в музее, потому что имена их знают. Точнее говоря, знают именно имена. Ибо, как я имела случаи убедиться, это знание пребывает вне всякого контекста – как внутринаучного, так и жизненного… Но раз уж в музейной витрине лежат научные работы, то на эти тексты положено ссылаться, не утруждая себя размышлениями об их сути. В чулане тоже не пусто. Там, по мироощущению нынешних филологов, пребывают такие незаурядные мыслители, как психолог С. Л. Рубинштейн, писатель и философ Ф. А. Степун, разносторонний гуманитарий С. Н. Дурылин, не говоря уже о марксистах разного толка – таких, как М. С. Каган или М. А. Лифшиц».

Проблема также в том, что дифференциация не должна принимать характер самополагания и самоцелевой установки научного познания. В противном случае, мы скатываемся в «дурную бесконечность». Во всём (в познании, в том числе) должна быть мера.

– Каков онтологический статус вашей криптофилологической методологии? В какой мере она застрахована от мифолого-нарративного «методотворчества»? Можно ли применить к самой криптофилологии её исследовательские приёмы?

– Хочу пояснить: криптофилология – это не методология и не метод. Это предметная область современной отечественной филологии. Это направление исследований, занимающееся собиранием, описанием, анализом и интерпретацией этногенетических нарративов, которые созданы в рамках духовно-практического знания. Что касается методов работы с текстами, то, помимо традиционно филологических и собственно лингвистических методов (например, логический анализ), к ним также применим сублогический анализ, о котором мы говорили выше.

– Используя термин «криптолингвистика», вы, тем не менее, вынуждены были от него отказаться, в том числе потому, что данный термин оказался многозначным и междисциплинарным. Также свою роль сыграл и фактор эпистемологической полилогичности, позволивший вам выбрать более нейтральный термин – криптофилология. Изменилась ли после этого сама методология исследования текстов (например, относящихся к фрик-лингвистике или фолк-лингвистике)?

– Нет, мой изначальный подход, как профессионального филолога, к текстам не менялся. Это невозможно, так как криптофилология – это отрасль филологии, а в последней возможные к использованию методы ограничены самим объектом. Ничего кроме коллекционирования, описания, классификации, анализа и интерпретации мы с объектом сделать не можем. Иначе мы оказываемся в какой-то иной отрасли научного познания мира.

– Доводя вашу криптофилологическую методологию до абсурда, можно ли утверждать, что сама лингвистика и лингвисты используют язык как духовную практику для самовыражения, параллельно уделяя время познанию объективных сторон этого энергетически-богатого человекосозидающего ресурса?

– В дополнение к сказанному выше могу добавить: по мнению отечественного философа Н. С. Автономовой, язык неким парадоксальным образом выступает пе­ред нами одновременно и как средство систематизации, категори­зации, дискурсивного оформления мысли, и как особый механизм схватывания её «бессознательных», нерефлексивных определений. Это ли не источник энергии для созидания человеком самого себя и своего бытия? Осознание этого принадлежит (в том числе) французскому философу П. Рикёру. Приведу фрагмент его мысли: «Язык... это посредник между двумя уровнями. Первый уровень конституирует его идеал как идеал логичности, как его «телос»: все значения должны быть доступны переводу в логос рационально­сти; второй уровень уже не строит идеала – это почва, «земля», пер­воначало, Ursprung. До языка можно добраться «сверху», отправ­ляясь от его логического предела, или же «снизу», отправляясь от его предела в безмолвном опыте, постигающем первоначала бытия. Сам по себе язык – это медиум, опосредствование, обмен между «телосом» и «Первоначалом».

– В течение пятнадцати лет вы разрабатываете такое лингвистическое направление, как сублогический анализ языка. Могли бы вы рассказать поподробней о нём?

– Научно-исследовательская группа «Сублогический анализ языка» была создана в рамках академической научной школы профессора В. П. Нерознака в 1996 г., работавшей на межведомственной базе: Российская Академия наук, Институт языкознания РАН, Институт народов России Министерства национальностей России и Московский государственный лингвистический университет. С 1996 г. по настоящее время этой группой руковожу я. Итоги пятнадцатилетней научно-исследовательской работы группы нашли отражение в нашем юбилейном сборнике «Сублогический анализ языка» (М., 2011) [3].

Сегодня традиционная эпистемология внешне предстаёт как бы исчерпавшей себя формой проблематизации познавательного процесса, в основе которой лежит принципиальная ограниченность подхода к познанию, состоящая в абсолютизации субъектно-объектного видения познания, в предельно суженной абстрактно-гносеологической проблематике. Эпистемология в её традиционном понимании по сути дела утрачивает своё фундаментальное положение в структуре лингвофилософского знания, и сегодня стоит вопрос: должна ли она быть реформированной или пришла пора отбросить подобный подход к познанию как устаревшую парадигму и заменить её некоторым спектром дисциплин и подходов в качестве многообразных ипостасей познания. Традиционная эпистемология – это в значительной мере воплощение натуралистического подхода к познанию, менявшего свои формы, но не исчезнувшего и сегодня. По мнению А. В. Вдовиченко [6], сегодня происходит своеобразное «расставание с языком». Две основные тенденции представления лингвистических фактов конкурируют друг с другом на поле современной лингвистики: объектная и субъектная модели. В рамках первой естественный вербальный процесс интерпретируется как высказывание мыслей с использованием «языка», понимаемого как системный механизм или живой организм. Однако, с точки зрения второй, так понимаемый «язык» на сегодняшний день утрачивает былую основательность ввиду того, что говорящие и пишущие не высказывают свои мысли языком, а производят действия в коммуникативном пространстве посредством известных им и сочтённых пригодными здесь и сейчас вербальных моделей. Поэтому любые попытки теоретизирования вербальных фактов в рамках предметной модели терпят неудачу, поскольку тождественным значением обладает лично мыслимое (когнитивно представленное) действие говорящего, в то время как в предметных изолированных элементах «языка» тождественные значения невозможны. Указывается также на невозможность логического представления лингвистического факта.

Изменения в общей теории познавательной деятельности применительно к языку можно обобщить следующим образом: парадоксы и противоречия в теории и философии языка; изменение представлений о возможностях и границах абстрактно-логического познания, изменение представлений о базовых операциях познавательной деятельности, новый образ знания как единство явных и неявных компонентов.

Новые подходы к знанию и познавательной деятельности по отношению к языку предполагают поиск форм и приёмов, фиксирующих культурно-исторические и антропологические смыслы.

Сублогический анализ языка описывает презентации намерений и субъективных состояний как частный случай более общей ситуации, когда реципиент оказывается неспособным понять намерения создателя символической (знаковой) формы, возникающей из асимметрии процессов её создания и интерпретации. Это связано с невозможностью логически подойти к обсуждению таких явлений как: наличие в языке противоречий, не позволяющих вообразить мир целостным; наличие в языке знаков, не обладающих для человека (определённым) значением; наличие в языке тропов, переключающих внимание человека с содержания на форму.

Язык и его существование нацелены на дешифровку окружающего мира. Но сам по себе язык как феномен, который доступен нашему восприятию, недостаточен как опыт (попытка) дешифровки. Их самих нужно особым образом прочесть и расшифровать, дабы извлечь необходимый нам смысл. Правда, в современной философии большим уважением пользуются теории, отрицающие наличие у вещей и текстов какого-либо «подспудного» смысла и сводящие мир к совокупности «поверхностей». Такова феноменология, которая отказывается делать суждение о субстанциональности феноменов, таков же постмодернизм, сводящий смысл текста к отсылке к другому тексту.

В случае сублогического моделирования функции языка подвижны, неформальны, не сводятся к логичности, которая обычно используется как сфера обоснования, некосвенна, непосредственна, стратегична и противоречива с точки зрения любой нормативной логики.

Цель сублогического анализа языка – замена модели языка на образ языка. Основная проблематика сублогического анализа языка:

– почему то, что лингвистика считает принимать стабильными языковыми объектами, то есть все те «конечные продукты» языковой деятельности, который говорящий производит сам и которые он получает от других говорящих, являются таковыми лишь при самом поверхностном рассмотрении?

– как описать этот феномен в его собственных категориях, не прибегая к его метафорическому переописанию?

– как конкретно при восприятии образа языка как духовной энергии и признании непрерывности развёртывания языковой среды, и в каких параметрах и категориях, с помощью каких приёмов язык может быть описан в таком качестве?

– почему мир языковой мыслительной деятельности должен описываться на основаниях, действительных для предметов, на которые этот мир заведомо и очевидно не похож?

– может ли лингвистика XXI века отказаться от процесса механического переписывания из одних понятийных конвенций в другие?

– почему проблема идиосинкразии остается все еще маргинальной в лингвистике?

– почему самое естественное и обычное с точки зрения непосредственного опыта оказывается самым сложным и бесконечно эзотерическим с точки зрения представлений, господствующих в культуре; и напротив, искусственные формы, представляющие собой редкостное исключение в повседневно наблюдаемой действительности, оказываются основанием, на котором покоится и из которого выводится некое отображение бытия (языка)?

– почему человек адекватно реагирует на языковое бытие предмета, даже если его онтологическое бытие остаётся ему почти или совсем неизвестным?

Основные направления и предметы исследований: хаотические когнитивные процессы, измененные состояния сознания, мимесис и мимикрии языка, феномен глоссий.

– Предлагая сублогический анализ текста, используете ли вы металингвистический подход к изучению самих текстов? Всё-таки «суб-» (это «под»), а «мета-» (это «над»).

– Всё-таки «суб-»: анализ основан на законе равновесия. Говоря, например, «да», мы можем ответить утвердительно на какой-либо вопрос и при этом компенсируем, то есть балансируем, внешнее возмущение или, по-другому говоря, изменение равновесия в системе вопрос–ответ, но не только эта система затрагивается, смежные – тоже. И таким образом происходит со всеми остальными логическими элементами. Сублогическими элементами являются элементы «баланс» и «небаланс». Сублогика в этом стыкуется с синергетикой: попыткой описать неравновесные системы. К таковым, безусловно, относится и язык. Очевидно, первичное знание-о-мире объектов сублогик – качественно иное по сравнению со знанием, выражаемым в понятиях, фун­кционирующих на разных уровнях (и в разных слоях) различ­ных логических культур и метакультур. Понятия, прежде всего на уровне сознания, выражают знание об элементах картины мира, сто­ящей за данной культурой и, как максимум, об их дуальной оп­позиции либо ступенчатой иерархии. Объекты сублогического анализа на бессознательном уровне концентрируют знание о возможных структурах взаимодействий в мире, окружающем человека и составляющем среду его обитания (а также и в самом человеке). Следовательно, объекты сублогического анализа в столь меньшей степени куль­турно обусловлены, в сколь большей степени изоморфны струк­туры возможных действий и событий реального (естественного) мира, в который погружены носители разных культур. Это – уровень общечеловеческого «знания о структурах», вне- и до-культурный (дознаковый, невербальный); интерпретации объектов сублогического анализа столь же различны, сколь раз­личны (по своему наполнению, но не по структуре) картины ми­ра в их локальных (а именно по горизонтали), социальных (по внешней вертикали), аксиологических (по внутренней вертика­ли) культурных реализациях. Отмечу ещё раз – в понятийных, или шире – в знаковых реализациях.

– Готовы ли вы предложить надёжный научный критерий для селекции новаторских лингвистических направлений от научно-непродуктивных экзерсисов «лингвошизотериков»?

– Я на себя такую ответственность в ситуации интервью не возьму. Кроме того, зачем изобретать велосипед? Я лучше сошлюсь на работы И. Т. Касавина, который более 30 лет в отечественной философской традиции работает над этой проблематикой. С моей точки зрения, ему убедительно удалось показать то принципиальное, что отграничивает знание практическое от знания духовно-практического и знания теоретического. Он наглядно смог продемонстрировать единство и многообразие знания в нашей европейской культуре Нового времени.

Тем, кто сомневается или не хочет признавать этого многообразия (от академика А. А. Зализняка до противников А. Т. Фоменко в исторической науке) могу сказать: когда-то (а многие – до сих пор) идеи А. Л. Чижевского и Н. А. Морозова (о новой хронологии истории), Н. Я. Марра (его трехэлементный анализ, например) и Л. Н. Гумилева (с пассионарной теорией этногенеза), А. В. Исаченко (с исследованием вопроса о том, что было бы с русским языком, если бы столицей стал Новгород, а не Москва) и др. воспринимались как «шиза». Прошло не так много времени, и мы стали понимать: это не они были «сумасшедшими», это мы не «доросли» до уровня понимания того, что они делали.

Когда я вижу ток-шоу, в которых «высококультурные мужи» спорят и оспаривают знания (неважно какого рода), при этом каждый говорит о своём, а чаще всего – просто о себе, мне хочется выразиться по-разному. Выражаясь обыденно: в огороде бузина – а в Киеве дядька. Выражаясь высоконаучно, мы имеем дело с апорией – Ахиллес не может догнать черепаху. А, может, вообще не собирается этого делать, а лишь притворяется.

– Рассматриваете ли в рамках сублогического анализа языка психиатрический аспект интерпретации текстов фолк-лингвистики? Конечно, не в плане методики Ч. Ломброзо, а в плане современных гуманизированных подходов?

– Материала для психиатрии, даже психиатрической лингвистики, эти тексты не дают. С точки зрения филологии и лингвистики – это совершенно обычные объекты исследования. Причём для лингвистики они совершенно не имеют никакой познавательной ценности. Другое дело – филология. Здесь есть то, над чем следует поработать и что следует извлечь.

– Является ли языководческое творчество (создание нарраций о языке) всего лишь частным случаем языкового творчества?

– Безусловно. Я бы пошёл в интерпретации чуть дальше и воспользовался бы мнением российского психолога В. А. Шкуратова [7]. Наррация о языке – это тип мышления, который скрывается между художественным выражением, окутанным образами, и сциентистской речью, пропадающей в формализмах. Между тем у наррадигмального мышления своя, весьма, обширная зона: это – не искусство (производство образов) и не точная наука (производство информации). В. А. Шкуратов предлагает назвать эту сферу мышления в научных образах-представлениях бельсайнтистикой. Бельсайнтистика бывает весьма искусной словесностью, но она служит иному, нежели художественная литература, так как эстетический эффект, впечатление здесь средство, а не цель. Её научность избегает однозначной определённости понятий, формализмов, чертежей.

– Как вы относитесь к языкотворческой деятельности американо-российского филолога М. Н. Эпштейна? Оправдан ли его алармизм по поводу лексикологических возможностей современного русского языка?

– М. Н. Эпштейн – непревзойдённый эссеист. Для меня он – в одном ряду с А. А. Генисом и П. Л. Вайлем. Литературовед – от Бога. Всё остальное – от Лукавого. Так о нём и Г. Д. Гачев отзывается.

– На мой взгляд, вы предприняли беспристрастную научную позицию по анализу текстов фрик-лингвистов. Читая ваши статьи, не создаётся впечатление, что вы иронически относитесь к собственной методологии. Вы её хорошо маскируете или придерживаетесь действительно нейтральной позиции?

– Почему я должен относиться иронически к тому, что составляет предмет исследования? Я очень серьёзен. Я – профессиональный филолог. Как профессионал я отношусь к любому материалу, с которым и над которым работаю сверхсерьёзно, сверхобъективно и сверхаккуратно. Моя позиция даже не нейтральна, она – объективная и научна, то есть беспристрастна. Я как филолог читаю, анализирую и интерпретирую текст. Филология – это «любословие». А связь языка и культуры – это лингвофилософская проблема.

– Применим ли феномен «лингвистической корректности» по отношению к текстам фолк-лингвистики?

– Это зависит от того, что вы понимаете под «лингвистической корректностью». Если по П. Бицилли («Язык в отношении своего построения, своей лексики есть одна из важнейших сторон культуры, быть может, самая важная»), то эти тексты корректны, так как овнешняют духовно-практическое знание общества о самом себе (иначе, стремление к такому знанию).

Если понимать под этим языковую корректность, корректность речевую, лингвистическую и социокультурную, то они, безусловно, корректны. Обращу внимание на то, что многие тексты, созданные в названной парадигме, принадлежат людям с педагогическим образованием, журналистам и гуманитариям различного рода (конечно, не только, но и…). Например, В. А. Чудинов имеет не только естественнонаучную подготовку, но и филологическую. А надо признать, что филология в 1960-х гг. в МГУ была.

С моей точки зрения, эти тексты с позиции языковой культуры и языкового вкуса эпохи лучше, нежели то, что выходит «из-под пера» большинства «лингвистов-профессионалов».

– В книге «Криптолингвистика» вы несколько раз цитируете профессора В. А. Чудинова, выделяя его фигуру на фоне других творцов-криптофилологов. Я был лично знаком с ним, так как он работал на кафедре культурологии в Государственном университете управления, на которой я числился аспирантом. Профессионального общения с ним не получилось, но мне всегда был интересен сам его феномен. Хотелось подглядеть, когда и на чём учёный (доктор философских наук) сломался («свихнулся»). Благодаря этому личному знакомству «чудинология» как часть криптофилологии пополнилась новыми языковыми артефактами. Во время конференции по рунице, проводимой В. А. Чудиновым в ГУУ, я ненароком развернул перед «мэтром» «Независимую газету», на первой странице которой была напечатана фотография поверхности Марса с изображением подобий кладбищенских надгробий. Помню, как Валерий Алексеевич эмоционально заинтересовался этим номером, буквально выхватив его из моих рук. Через некоторое время я узнал о существовании такого феномена, как ареоглифы [8]. Далее по списку – селеноглифы, гелиоглифы и т. п. Обратите внимание, что с точки зрения антиязыковой методологии – все эти «чудинологизмы» имеют статус антислов, поэтому я бы хотел подумать над совместной работой по классификации подобного рода словесных артефактов псевдодешифровок для их последующего установления их лингво-онтологического статуса.

Не знаю, как искупить перед академической лингвистикой и такой малый «грех», когда я был вынужден таскать коробки с канцелярскими принадлежностями для конференции Чудинова по рунице (по пролоббированному моим научным руководителем – завкафедрой культурологии В. Д. Диденко; первоначально грант полагался для издания второго тома книги «Кто сегодня делает философию в России» [9], но члены кафедры встали в позу: мол, как может аспирант кафедры вместо них подавать заявку на грант; в результате воспользовались запасным вариантом с Чудиновым, а меня как аспиранта привлекли проформы ради к заполнению документации и даже заплатили за это).

– Как гласит отечественный прецедентный текст: «Ошибки надо не исправлять, их надо смывать – кровью». Правда, без ответа остаётся вопрос – чьей?

– Идёте ли вы на личный контакт с авторами криптофилологических текстов (и они – с вами?)? В какой мере криптофилологическое исследование легитимизирует и сами тексты, и их авторов с точки зрения официальной науки?

– К сожалению, с личными контактами дело обстоит плохо. Тому несколько объективных причин. Авторы т.н. криптофилологических текстов не представляют собой единой группы: Н. Н. Вашкевич и В. А. Чудинов, Л. В. Ефимцева и В. Д. Ирзабеков. Все они живут в совершенно разных местах «нашей необъятной Родины», по большей части имея косвенное отношение к системе образования. То есть все они слабо институциализированы. Единственный, кто обратил на меня внимание, был В. А. Чудинов. Обмен мнениями, правда, ограничился виртуальностью Интернета. Но до личного знакомства не дошло. А жаль. Конечно, было интересно и полезно собрать всех в Москве на какой-нибудь встрече. Но вы понимаете, что сегодня это безумно сложно организационно и финансово. Дело вовсе не в т.н. официальной науке или её представителях. Знание, как я уже говорил, многообразно, неисчерпаемо, дискуссионно, оно верифицируется и фальсифицируется. Не говоря уже об институциональных формах этого знания и его носителях.

– Приведу случай моего личного общения с академиком А. А. Зализняком после семинара, состоявшегося в одной из московских школ весной 2008 года. Именно тогда я представил А. А. Зализняку концепцию философии антиязыка [10], заострив внимание на примере реконструкции слова «vie/жизнь» (от современного французского языка до праиндоевропейского – через цепочку пра(слово)форм), который был использован академиком для иллюстрации школьникам возможностей методов сравнительно-исторического языкознания. Узнав, что перед ним дипломированный преподаватель философии, Андрей Анатольевич насторожился, однако я объяснил, что подобными реконструкциями праформ занимался, будучи студентом филологического факультета (на семинарах профессора Ю. Я. Бурмистровича), поэтому, не теряя времени, заострил внимание академика на онтологическом статусе реконструированных праформ, чей гипотетический характер очевиден для любого этимолога. А. А. Зализняк согласился с моим тезисом о том, что только для современного французского языка зафиксированная в словаре форма является подтверждённой, а даже для словоформы среднефранцузского языка звучание не может быть удостоверено со стопроцентной гарантией. Все реконструированные праформы – антислова, в частности, праформологизмы.

Думается, что диалог между лингвистом и философом (языка/антиязыка) возможен. Осталось философу-методологу выяснить онтологический статус той работы, которую проводит лингвист, работая с подобного рода реконструкциями. Является ли, на ваш взгляд, сама лингвистика не только наукой, но и духовной практикой (не на уровне бытового, а профессионального, сознания)?

– Мне кажется, что серьёзно сегодня уже никто и не считает, что реконструкция создаёт реальность. Исключая детей и взрослых, которые не вышли из детского возраста: они, конечно, смотрят на динозавров из фильмов С. Спилберга, как на реальных зверушек, которые живут в соседнем лесу. А в филологии вера в реальность праиндоевропейского языка «умерла» вместе с басней А. Шлейхера. Что лишний раз подтверждается её бесконечными ревизиями (последняя, насколько мне известно, принадлежит Э. Бёрду 2013 г.). Это то же самое, что работать над созданием вечного двигателя. Можно сказать и более «жёстко», используя анекдот из недавнего прошлого: «Как ни старались иранские учёные создать ядерную бомбу, у них все равно получалась анаша». Если серьезно: реконструкция всего-навсего формирует модель нашего знания (ре-конструкт) о прошлом (будь то язык, жизнь на планете, тексты). Именно модель знания, а не само знание и, тем более, не реальность. Модель весьма условную, приблизительную. Не исключено, что в некоторых случаях – это не модель, а именно антимодель. Любой археолог вам скажет, что Г. Шлиман создал именно антимодель Трои. Так как его методы раскопок и, соответственно, реконструкции ничего общего с современным научным моделированием археологический истории этого древнего города не имели. Или, чуть ближе к нашей теме: сегодня признаётся, что ларингальная теория породила немало спекуляций. Достаточно сказать, что разными филологами восстанавливается от одного «ларингального» (О. Семереньи) до десяти (А. Мартине) самых разнообразных по качеству согласных.

Если обратиться не к критике, а к позитиву, то можно сказать: филология – это духовная практика. Это система знаний об осознанном развитии человеком самого себя – развитии языковом и речевом, следовательно – духовном. Только через язык и речь мы совершенствуемся. Как писал А. А. Генис: «Это был первый и, честно говоря, последний урок чтения, который я вынес из школы. Он состоял в уважении к звуку, который диктует свою волю названию и позволяет проверять его на физическую и семантическую полноценность».

– Мой первый научный руководитель – профессор Ю. Я. Бурмистрович – всю жизнь посвятил реконструкции фонематической системы праславянского языка (историческое развитие фонематической системы русского языка). Занимаясь лингвистикой как наукой, я не подозревал, насколько безуспешны могут быть подобные реконструкции. Его коллега по кафедре остужала наш «реконструкторский пыл» (сродни современным реконструкторам от истории), приводя аргумент: есть текст – есть поле исследования, нет текста – есть поле воображения. В интервью с В. В. Колесовым, также записанным в рамках проекта «Кто сегодня делает философию в России», я задал вопрос о лингвистическом творчестве Бурмистровича и получил следующий ответ: «Юрий Бурмистрович – последователь Владимира Журавлёва и развивает ранние идеи этого замечательного учёного – в интересах студенческой аудитории. Компактно, но выразительно он строит свои «фонематические цепи» из дали времён до современных славянских языков. Такой труд возможен только при условии предварительной разработки всех узлов развития – что и исполнено трудами многих десятков исследователей. Это как раз пример «доделывания неоконченного»: синтез прежних анализов. Изучается только внешняя форма слова, а для меня это просто игра в кости; семантический тонус истории опущен. Так что моё отношение к этому труду сложное. Отдавая должное трудолюбию и настойчивости автора, всё же не вижу особой новизны, аналогичные «цепи» не раз тянули и другие историки языка, правда, в несколько иной терминологической упаковке. Многие же (как и я) и не нуждались в экспликации всех подробностей многовекового процесса, держа их «в уме» как непременное следствие тех узлов преобразования системы, которые достоверно и чётко разработаны в науке. Всегда должна оставаться какая-то тайна, не правда ли? Некоторую новизну труда Бурмистровича можно видеть в желании преодолеть непреодолимую антиномию «система – развитие», о которую обломилась не одна научная репутация. Бурмистрович излагает материал сменой готовых систем, полагая, что это и есть развитие. Это ошибочная точка зрения, которая упускает переходные моменты движения «цепей» в угоду авторской логике. Вообще же русская модель – это снятие систем в пользу развития (отсюда, между прочим, неуважение к власти, к порядку и просто к разным системам)» [9, с. 133–134].

Относите ли вы к криптофилологии результаты реконструкций в рамках сравнительно-исторического языкознания, этимологии и т. п. лингвопрактик?

– Безусловно. В Европе и до появления историзма как фрагмента картины мира создавались тексты, относимые к «криптофилологическим». Об этом подробно писал и У. Эко в книге «Поиски совершенного языка в европейской культуре». У нас одно время интересные материалы собирал А. Д. Дуличенко в Тарту (смотрите его книги по интерлингвистике). Со сменой картины мира для европейского разума принципиально ничего не менялось. Рационалистично-просветительский фрагмент картины мира сменился романтическим, в чём-то оппозиционным рационалистичности. Появляется фрагмент историзма. Но история предстаёт в романтической парадигме не совсем такой, какой была на самом деле: что античная, что средневековая, что мировая, что собственная национальная. Особенно последняя – национальная история. В современных криптофилологических текстах одна из доминант – это всё та же своя собственная национальная история в романтической исторической ретроспективе.

– Насколько, на ваш взгляд, податлива методологическая анархия (получившая некоторую прописку в философии) в вопросах лингвистики, несмотря на академические выпады против оппонентов. Мне казалось, что фрик-лингвистика полезна тем, что не даёт официальной лингвистике закоснеть, постоянно поставляя материал для наращивания методологического иммунитета. И дело даже не в том, что каждый лагерь отказывает другому в легитимности (привычная аналогичная ситуация и в философии), а в том, насколько «серьёзны» в своей «несерьёзности» эти крайности. Каким вам видится возможный диалог между ними?

– Я не считаю сложившуюся ситуацию сравнимой с анархией в бытовом («плохом») значении этого слова: мама – анархия, папа – стакан портвейна. А вот положительные коннотации анархии мне хотелось бы подчеркнуть. И. Кант, например, рассматривал анархию как «закон и свободу без власти». Обратите внимание – закон всё-таки есть. И свобода присутствует. А власти нет. Разве криптофилологические тексты (идеи) не обладают законо-мерностями? Разве их создатели не свободны в выборе парадигмы или эпистемы? До конца, конечно же, нет, но и они, и их противники по умолчанию принадлежат к единой эпистеме. А вот выбор той или иной парадигмы знания (познания) остаётся за каждым в отдельности: кто-то исповедует идеалы отделения структурной и прикладной лингвистики МГУ в его «звегинцевском» варианте, кто-то слушал лекции Ю. Я. Бурмистровича, кто-то учился в Ленинграде и ему внушили, что ленинградская и московская фонологическая школы никогда не найдут общего языка. Разве в отечественной науке (не только в филологии) всё так гармонично?.. Или всё-таки Т. Кун прав, когда говорит об институциональных «разборках»?.. Не вечная ли это тема историографии науки?..

– Возможно ли говорить о т. н. нормальной лингвистике (аналогия с нормальной наукой Т. Куна)? В чём вам видится критика языковедческого разума?

– С моей точки зрения, говорить сегодня о лингвистике как «нормальной науке» (по Т. Куну) не стоит. Ведь, согласно Куну, это должно быть сообществом учёных, объединённых достаточно жёсткой общей программой, а её как раз и не хватает. Сегодняшние поиски программы – в виде антрополингвистики, биолингвистики, креативной лингвистики, нанолингвистики, альтернативной исторической лингвистики и пр. – всё это симптомы кризиса филологии. Здесь я не могу не согласиться с Д. Р. Хапаевой, что никакие средства борьбы против кри­зиса филологических наук не окажут никакого действия до тех пор, пока не будет принято глав­ное лекарство. Преодоление кризиса филологического знания лежит на пути возрождения реализма. Приоритеты структурализма при­вели в конце ХХ века в отечественной науке о языке к тому, что конструктивизм (представление о том, что социальная реальность является конструктом сознания, и в первую очередь языка) вытеснил понятие реальности на периферию интересов филологов. Одной из главных проблем было то, что отбро­шенный реализм углубил разрыв гуманитарного знания с естественными науками.

– Известны ли вам случаи обогащения академической лингвистики за счёт фолк-лингвистических штудий? Каков научный статус тех гипотез по дешифровке древних письменностей, которые со временем оказались ошибочными? Если он лженаучный, то чем он отличается от творимых здесь и сейчас криптофилологических текстов?

– Давайте в качестве примера обратимся к истории дешифровки письменности майя. Диего де Ланда с нынешних позиций может быть назван представителем фолк-лингвистики. Его цели были, с позиций той эпохи, благородными: он считал, что использование миссионерами языка майя ускорит обращение индейцев в христианство. А вот «академическая наука», напомню, до середины XX века считала «алфавит де Ланды» фальсификацией. Есть книга, которая называется «Алфавит Ланды – испанская фабрикация». Отношение к языковеду Ю. В. Кнорозову тоже не было однозначным: его не принимал всерьёз археолог Э. Томпсон. Поэтому нельзя выносить оценочных суждений «хорошо–плохо», «научно–ненаучно» в отношении ведущихся исследований (например, Е. А. Копарёва по дешифровке древних письменностей, в том числе надписи Фестского диска).

Если исследователь зашёл в тупик (но не просто зашёл и там остался, а осознал тупиковую ситуацию, отрефлектировал её и начал поиск с самого начала) – это тоже хорошо для науки. Это, я бы сказал, сверхценно. Это открывает новые пути и горизонты. О пользе негативного опыта говорил уже Ж.-Ж. Руссо. Негативный опыт становится ценным капиталом – не только для конкретного исследователя, но для всего научного сообщества, для культуры в целом. Только не следует поддаваться эмоциям, а слово «лженаучный» – эмоциональное. Конечно, сложно в определённом возрасте и при определённом социальном статусе читать непривычные по форме и содержанию тексты, разбираться в новых взглядах. Чего греха таить: кое-кто кое-где (как говорится), а именно представители «академической элиты» считают это «не барским делом». Но в этой связи я хотел бы остановиться на том, что сегодня складывается иное (по сравнению с серединой ХХ века) понимание соотношения научного и вненаучного. Предполагается в целом переосмысление рационального и иррационального. В современной отечественной духовной культуре идёт поиск новых представлений о рациональности, её совокупного образа, преодолеваются оценочные смыслы самого понятия, пред­полагавшего жёсткое противопоставление как положитель­ного или отрицательного рационального – иррациональ­ного. Классическая трактовка рациональности исходит из того, что разум неизменен, тождествен самому себе. В этом контексте ра­циональное одновременно предстаёт как целесообразное, а рационалистическое мышление и разумно-целесообразное действие осуществляются универсальным субъектом, обла­дающим могущественным рефлексивным сознанием, не знающем границ в познании себя и окружающего мира. Научное исследование понимается в этой связи не просто как проявление рассудка, но как начало разумности, выступаю­щей в форме иррациональности. Разработка такого подхо­да к иррациональному представляется сегодня наиболее перспективной. Иррациональное лишается своей отрица­тельной оценки, оно понимается как интуитивные, схваты­ваемые фантазией, чувством, неосознаваемые грани самого разума. Иррациональное появляется как новое, ещё не отрефлектированное, допонятийное, не принявшее логически определённые формы знание. Оно ещё проблематично, не­обоснованно, но уже присутствует как необходимый твор­ческий компонент познавательной деятельности. Так, по крайней мере, считает И. Т. Касавин.

– Смогли бы вы применить методы криптофилологии к философским текстам? На какие методологические неудачи вы бы смогли рассчитывать?

– Не исключено, что философские тексты также могут попасть в сферу интересов криптофилологии. Особенно в том случае, если в этих текстах обсуждаются проблемы, составляющие объект исследования криптофилологии. Но в этом случае надо рассчитывать не на неудачу, а, наоборот, на удачу – на обогащение корпуса текстов, на их полноту и разнообразие.

– В словаре-справочнике «Науки о языке XXI века» ваше направление «сублогический анализ языка» соседствует с таким направлением, как «суггестивная лингвистика». Идя в своей методологии до конца, согласились ли вы на соседство с различными направлениями фолк-лингвистики (например, «чудинологией»)?

– Мы с вами уже говорили о том, что можно и нужно установить разграничение между знанием научным, вненаучным и иным. Или хотя бы обозначить явления пограничья. Сублогический анализ языка претендует минимально на пограничную область знания, если не на научную. Всё дело в том, что и методология, и методика, и методы, и объекты исследования, и постановка вопросов, и в целом – его эпистемологический контекст, – всё это по своему содержанию тяготеет к знанию научному.

– Считаете ли вы, что литературоведение намного раньше восприняло методологию нарративного анализа, опираясь на постмодернистскую философию, чем лингвистика, которая, поддавшись математизированию (в плане статистических подходов) и «естествоонаучиванию», попыталась стать более научной, чем сама наука?

– Мне думается, что эти процессы шли рука об руку. И для языкознания, и для литературоведения второй половины ХХ века важным оказался спектр трактовок языка: каждая из них сразу же апробировалось обеими гуманитарными практиками. Неважно, воспринимался ли язык как бессознательное Ж. Лаканом, как социальная сила Ю. Хабермасом и М. Фуко, как условие возможности конкретной рефлексии П. Рикёром, как показатель несоиз­меримости теоретических построений П. Фейерабендом и др. Эти интерпретации языка только на первый взгляд кажутся несоизмеримыми для философии, языкознания и литературоведения. На самом деле, исходным для них в той или иной форме оказывается стремление построить аль­тернативу классической философии сознания и самосознания, а также такому идеалу знания, который опирается на идею его самодостаточности. И лингвистика, и литературоведение одномоментно осознали несубстан­циональность языка среди других коммуникативных практик.

– Как вы относитесь к концепции лингвистики языкового существования российско-американского филолога Б. М. Гаспарова [11]? Закончилась ли, по словам В. П. Руднева, лингвистика? Можно ли вообще после Гаспарова (как после Освенцима писать стихи?) говорить об удержании лингвистикой своих научных позиций среди гуманитарных дисциплин?

– Как раз после Б. М. Гаспарова (в том числе) можно и нужно говорить о том, что лингвистика продолжается. Ведь именно он предложил ряд новых вопросов, над которыми лингвистам работать и работать, что мы и делаем в рамках программы сублогического анализа языка (гаспаровские вопросы были перечислены выше). Ответив на них, филология вновь может претендовать на достойное место среди иных гуманитарных дисциплин. Понятно, что поиск ответов на перечисленные вопросы – это долгосрочная перспектива. В краткосрочной перспективе – это изучение феномена глоссий на фоне хаотических когнитивных процессов, измененных состояний сознания, мимесиса и мимикрии языка.

Покойный академик Ю. С. Степанов неоднократно повторял, что в ХХ веке сложились разные «образы языка». Это, наверное, и заставило его вернуться к неким истокам: к гумбольдтовской идее о языке как энергии духа, что получило новое осмысление в рамках проекта «нового реализма», или «нового российского реализма».

– Что представляет собой современная философия языка в России? Какие имена вы бы смогли назвать?

– Мне кажется, что ответ на этот вопрос с моей стороны не будет особо компетентным. Мне кажется (именно так), что философии языка сегодня в России нет. Есть отдельные лица (Личности – так, с большой буквы), которые разрабатывают какие-то отдельные фрагменты, соотносимые с философией языка. К сожалению, фрагменты пока не складываются ни в гипотезу, ни в теорию, ни в концепцию. Нет школы. Нет традиции. Есть только энтузиазм.

Современная философия языка – это словосочетание для меня условное. Для нашей отечественной реальности. Я понимаю его или расшифровываю его для себя так: индексальные имена, которые затрагивали философские проблемы языка, начиная с 60-70-х гг. В первую очередь – А.Ф. Лосев и его наследие. Затем – В. З. Панфилов и А. П. Юдакин, А. М. Пятигорский и М. К. Мамардашвили, С. С. Аверинцев и Ю. С. Степанов, В. В. Налимов, В. В. Бибихин и Г. И. Богин. Из ныне здравствующих – В. П. Руднев и Д. И. Руденко, И. Т. Касавин и Н. С. Автономова, Б. М. Гаспаров, В. И. Постовалова и А. В. Вдовиченко.

– Знакомы ли вы с книгой российского философа Н. И. Безлепкина «Философия языка в России»? Какую традицию отечественной философии языка вы разделяете?

– По многим причинам – объективным и субъективным, я отношу себя к «лосевской школе». Я лично знаком с В. И. Постоваловой, котораЯ многие годы была секретарем А.Ф. Лосева, мы работали вместе в Институте языкознания. Кроме того, у меня, ведь, ставка профессора на кафедре общего языкознания Московского педагогического государственного университета, того самого на Малой Пироговской в Москве, где с 1942 по 1988 гг. работал А. Ф. Лосев. На кафедре до сих пор висит портрет. Захожу на кафедру и не могу избавиться от аллюзии: я себя под Лосевым чищу, чтобы плыть в революцию дальше. Революцию – философскую. Портрет маленький. Неприметный. Всё условно, весьма. Название условно, так как школы нет. У нас вообще нет «школ» (я имею в виду науку о языке) в европейском смысле этого слова. Признаём мы это или закрываем на это глаза, но как только мы пытаемся предпринять историографическое описание отечественной науки о языке, так сразу сталкиваемся именно с этим явлением. С. И. Бернштейн скажет о В. Н. Сидорове: У него учеников нет. У него друзья были, которые на него молились. Тот же С. И. Бернштейн в беседе скажет как-то: «Есть вообще лингвисты, о которых знают люди, которые с ними общаются. Потом они умирают – и всё исчезает». Лейтмотивом проходит мысль об «отсутствии». В 2004 году В. В. Бибихин запишет в своём дневнике воспоминаний о А. Ф. Лосеве: «Учеников он не оставил». Об отсутствии учеников у Ю. М. Лотмана будет писать Р. М. Фрумкина: «Незадолго до своей кончины Ю. М. Лотман писал, что у него нет учеников. Я думаю, что у Юрия Михайловича учеников и не могло быть… Чтобы иметь последователей, мало с кафедры предлагать идеи, которые имеют шанс быть подхваченными теми, кто сидит на ученической скамье. Надо ещё, чтобы эти идеи были изначально поняты адекватно замыслу Учителя. Чтобы они были развиты прежде, чем успеют устареть. Чтобы будущие ученики не использовали эти идеи для пущей важности и самоутверждения ради, со ссылками наподобие: «Ещё мой учитель говорил, что Волга впадает…» Дело в том, что легче всего профанируются именно самые красивые, самые неожиданные идеи…»

References
1. Bazylev V. N. Rossiiskaya lingvistika XXI veka. Traditsii i novatsii. M., 2009. 420 s.
2. Bazylev V. N. Kriptolingvistika. M., 2010. 276 s.
3. Bazylev V. N. i dr. Sublogicheskii analiz yazyka. M., 2011. 400 s.
4. Bazylev V. N. Kommunikatsiya i perevod. M., 2012. 164 s.
5. Bazylev V. N. Politika i lingvistika: «Velikii i moguchii…» // Politicheskaya lingvistika. 2009. № 3. S. 9–38.
6. Vdovichenko A. V. Kriticheskaya retrospektiva lingvisticheskogo znaniya. Rasstavanie s «yazykom». M., 2007. 510 s.
7. Shkuratov V. A. Istoricheskaya psikhologiya. M., 1997. 506 s.
8. Zhivoi zhurnal: Chudinologiya. [Elektronnyi resurs] – URL: http://chudinologia.livejournal.com/159136.html (data obrashcheniya 01.02.2016).
9. Kto segodnya delaet filosofiyu v Rossii. T. 2 / Avtor-sostavitel' A. S. Nilogov. M., 2011. 528 s.
10. Nilogov A. S. Filosofiya antiyazyka. M., 2013. 216 s.
11. Gasparov B. M. Yazyk. Pamyat'. Obraz. Lingvistika yazykovogo sushchestvovaniya. M., 1996. 352 s.
12. Nilogov A. S., Solomonik A. B. Filosofiya semioticheskikh sistem: ot teorii «obshchei semiotiki» do filosofii yazyka/antiyazyka (beseda A. S. Nilogova s A. B. Solomonikom) // Kul'tura i iskusstvo. 2015. № 6. C. 632–646. DOI: 10.7256/2222-1956.2015.6.16632.
13. Nilogov A.S. Fenomen telepatii s tochki zreniya filosofii antiyazyka // Psikhologiya i Psikhotekhnika. 2015. № 11. C. 1167–1178. DOI: 10.7256/2070-8955.2015.11.17063.
14. Nilogov A.S. Antiyazyk kak yasnovidenie v besslovesnoi kommunikatsii D. G. Benneta // Psikhologiya i Psikhotekhnika. 2015. № 1. C. 92–103. DOI: 10.7256/2070-8955.2015.1.13737.
15. Nilogov A.S. Psikhologiya i filosofiya antiyazyka (na materiale monografii I. A. Beskovoi «Priroda snovidenii») // Psikhologiya i Psikhotekhnika. 2015. № 6. C. 588–601. DOI: 10.7256/2070-8955.2015.6.15111.
16. Polinichenko D.Yu., Burkhanova M.S. Lyubitel'skie lingvisticheskie kontseptsii v sovremennoi Rossii (na primere tvorchestva M.N. Zadornova) // NB: Filologicheskie issledovaniya. 2013. № 2. S. 67–81. DOI: 10.7256/2306-1596.2013.2.693. URL: http://e-notabene.ru/fil/article_693.html.
17. Nilogov A.S. Ontologicheskii status slova/antislova // Filologiya: nauchnye issledovaniya. 2015. № 3. C. 241–252. DOI: 10.7256/2305-6177.2015.3.16615.
18. Nilogov A.S. Antiyazykovaya nominatsiya bol'shikh chisel (V nachale bylo Chislo, i Chislo bylo u Boga, i Chislo bylo Bog) // Filologiya: nauchnye issledovaniya. 2013. № 3. C. 266–274. DOI: 10.7256/2305-6177.2013.3.9645.