Translate this page:
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Library
Your profile

Back to contents

Litera
Reference:

Writing and Time. Way of Golem

Spektor David Mikhailovich

PhD in Architecture

Docent, the department of Architecture, Moscow State University of Architecture and Civil Engineering

109451 Russia, Moscow, 3-ya Kabelnaya 1

daspektor@mail.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.7256/2409-8698.2016.2.19053

Received:

05-05-2016


Published:

02-06-2016


Abstract: The subject of the study is represented by triple ratio referentsii- mimesisa- story, traceable on the text of P. Ricoeur's "time and the story." The study proved that chronological time is closely related to the body-space reference and co-compliant activities. "Story" in opposition to it (reference) other (non-chronological) time (other-world), the "collection-itself" in the subject position. This procedure is related to the re-reading of the text, including the re-viewing the incident arising from the formation of subjectivity-and-retrospective differentiation-occurring entities. The article made an attempt this reconstruction (the qualitative) time in its projection on the structure of the narrative-the story.The method of investigation is connected with the analysis and theoretical reconstruction of the concept of "mimesis" in the treatment of "soul" and "spirit". This ratio is assumed in the base of the temporal structure of the reconstruction.The scientific novelty of the research is to develop the concept of time-the story of language, events, plot, genre typology of characters and stories. With the "treatment" of subjectivity / entity mapped "conversion" to the original, word, seen in perspective "vanishing point" as a reference point "pro-of-knowledge", and the starting point of historical intelligence (humanitarian properties).


Keywords:

Time, poetics, chronology, mimesis, reversibility, conversion, value, narrative, intrigue, eurythmy


Замысел

О чем этот текст?

О том, что «вначале было слово, и слово было у Бога, и слово было Бог» (Ἐν ἀρχῇ ἦν ὁ λόγος, καὶ ὁ λόγος ἦν πρὸς τὸν θεόν, καὶ θεὸς ἦν ὁ λόγος; In the beginning was the Word, and the Word was with God, and the Word was God; библия короля Якова).

О том, что «вначале» никогда не было, но всегда есть как неподвижный прообраз, извечно зачинающий и на себя обращающий вытекающее в качестве образа и подобия текста — в силу чего «дление жизни» суть непрерывное и непрекращающееся редактирование, поиск утраченного времени-реального, во многих мудростях печалью возмещающее ювенальную рань, компенсируемую старческим брюзжанием «смысла», в котором весна жизни не нуждается, не растрачиваясь в звенящей пустоте бесконечных ссылок, которые подменяют и вытесняют дробное «теперь», непрерывно генерируя ностальгию- ἀνάμνησις.

Текст же статьи следует логике и перипетиям первого тома двухтомника Рикёра (Поль Рикёр. Время и рассказ. Т. 1. Интрига и исторический рассказ. М.; СПб.: Университетская книга, 1998. 313 с.); причина этого состоит в том, что данное произведение представляет своего рода «классику жанра» в отношении связки время-рассказ-история; энциклопедизм и чистота слога делают его в определенном отношении образцовым. Заканчивая краткое предуведомление, автор хотел бы акцентировать внимание на том, что статья ни в коей мере не претендует на сколько-то полное рассмотрение мыслей и сюжетов упомянутого произведения. Всех, ими интересующихся, я отсылаю к оригинальному тексту; отношение к нему автора сугубо потребительское; извлекая из него некоторые поводы, я стремился к заполнению неизбежных для краткого текста статьи лакун и сосредоточению на избранных темах.

Евангелие от Августина

Энциклопедизм Рикера играет с его произведением странные шутки: оно с первых же строк шире текста, не помещается в нем, набрасывая избранные фрагменты на бесконечном лоскутном одеяле мыслей о времени, тексте и их связи — но тем самым произведение заключает в себе иной текст, который тем не менее непрозрачен — текст об интуиции Рикера, обосновавшей выбор этих и не иных фрагментов; но, поскольку дело автора замкнуто в истории, вторичное прочтение развязывает руки комментатора — он уже может развлечься этими эпизодами, оценивая истоки выборки и мотивы предпочтений. Предвосхитим сделанные в таком отношении заключения — а их преимущественно два: во-первых, Рикер явственно склонен (вопреки прокламациям) к позитивистской аналитике в ущерб романтическому эстетизму (последний и занимает место на удивление скромное, почти что третируем); во-вторых, в ряде сложных случаев Рикер отдает предпочтение common sense, не особенно это подчеркивая. Сейчас мы перейдем к непосредственному разбору, но, осматривая труды и дни его с высот птичьего полета, можно заметить, что изысканный структурализм трех форм мимесиса (составляющий становой хребет работы), скрытно реанимирует ортодоксальную почву объекта (мимесис-I), субъекта (мимесис-III) и процесса схватывания (мимесис-II).

Но перейдем к тексту. «Помогая» Августину в чрезмерно-затянувшихся поисках «точки опоры», Рикер замечает: «...предвосхитим «решение» апории: именно о будущем говорят, что оно приближается, а о прошлом — что удаляется». [1, с. 18] Предвосхищение несколько несообразно: для Августина это неизбежное приближение будущего не столь очевидно. «В представлении ветхого человека по проложенному во времени Традиционному пути впереди шествуют пред-ки, потом идут потом-ки, след-ом за перво-проход-цами след-уют их по-след-ователи. … В модели Традиционного пути люди идут по следам своих пред-шественников: они обращены лицом в прошлое. Они след-уют за своими пред-ками и на-след-уют их формы жизни. [2, с. 54]

Жизненный путь влечет человека не к началу-юности, но к исчерпанию-старости; «традиционный путь» направляет «стрелу истории» не из «прошлого в будущее», но в противоположном направлении; разумеется, вопрос отнюдь не исчерпывается этой переменой: современное «состоявшееся — прошлое» и не менее привычная открытость — будущего — чужды духу традиции. Путь-в-непредвиденное вступает поздним про-образом времени; ему пред-шествует вылазка туда-и-обратно, дающая жизнь циклическому сюжету (и «перипетия» также рождена этим циклическим или возвратным движением хора, см. [3]; ему в свой черед предшествует время «вечного возвращения», [4]). Существенно то, что абсолютизм анизотропного течения времени не столь абсолютен, как это принято представлять: «движение в прошлое» обретает наглядную коннотацию в биографии «движения к завершению-концу».

«Продолжение книги XI (26, 33 — 28, 37) имеет целью упрочить эту связь между двумя главными темами исследования: между тезисом о тройственности настоящего, который разрешил первую загадку о бытии, лишенном бытия, и тезисом о растяжении души, призванным решить загадку протяженности того, что не имеет протяженности. Остается рассмотреть тройственное настоящее как растяжение и растяжение как растяжение тройственного настоящего. В этом и состоит гениальная идея XI книги «Исповеди» Августина, по стопам которого пойдут Гуссерль, Хайдеггер и Мерло-Понти». [1, с. 27] Это — контрапункт всего последующего; «растяжение/сжатие души» в дальнейшем олицетворяет время/субстанцию; последней, несмотря на отсылки к Гуссерлю, Хайдеггеру и Мерло-Понти, явственно не везло с толкованием — иное дело «тройственное настоящее»; структуре/форме времени уделяется в дальнейшем львиная доля любопытства. Рикер комментирует этот момент так: «Понятие distentio animi не было должным образом понято до тех пор, пока пассивность впечатления не была сопоставлена с активностью духа, напрягающегося, устремляющегося в противоположных направлениях — к ожиданию, памяти и вниманию. Только дух, устремляющийся в различных направлениях, может быть растянут». [1, с. 29] Но упомянутые растяжения имплицитно заключены в психологическую плоскость; эта импликация позволяет негласно объединить «дух» и «душу», представив первый локально-энергетической готовностью (интенцией) сжатия-напряжения — что закономерно в отношении Августина и удивительно с точки зрения некритического распространения подобного исхода на новейшую онтологию. Между тем дух и его «напряжение» (сошествие, или явление) плоть от плоти коллективно-ритуальное превращение/обращение; напряжение духа предстает общественно-ритуальным деянием, соединяющим концентрацию духа с субстанцией-со-бытия. «Душу» воплощает гораздо более автономная референция, не обладающая выраженной онтологией. Напряжение в метафизике придает существующему-духу направление-распространенности (структуру); онтология тяготеет к имманентному «растяжению/концентрации» — существу-духа, вне которого он (как субстанция) невозможен (что кстати означает, что отношение «бытия, лишенного бытия» переводится из метафоры в онтологию: дух-бытие не «существует» в форме времени, возникая в акте имманентного противопоставления (войны)/само-представления-временности-со-бытия; дух осуществляется во времени, вне осуществления не существуя. «Форма очаровывает, когда нет больше силы понять силу изнутри. То есть творить». [5, с. 8]Думается, что это подчеркивание сути происходящего, не способного внять его сути — как сошествию «духа живого» — в полной мере не очерчено и самим Дерридой, акцентирующим в происходящем момент креативности, но не экзистенциального растворения в снисходящей-силе (мана, маниту, орента).

Импликация изначального обладает и иным модусом: над рассуждениями довлеет образ настоящего, исходящий из непосредственно-данного-чувствам и фиксированного в отношении-к-месту-тела; несоответствие настоящего-тела и настоящего-захватывающего обусловило парадоксы временности; вместе с тем и в грубом предварительном прикидывании очевидно: «вовлечение» приобщает к истине-бытия (бытию-при-общения), растягивая душу в плоскости духа и тем отрывая от контекста тела-настоящего; дух концентрируется в теле-настоящего через его актуальность, данную в (пространственной) конфигурации-тел. С тем в отношении духа, души и тела остается лакуна, далее не заполняемая, отчасти же подменяемая новым термином — словом (лакуна упоминается далее в связи с констатацией пред-сознательного (до-речевого) бытия).

«Можно сказать, что обучение преодолевает пропасть, разверзающуюся между вечным Verbum и временным vox. Оно возвышает время, направляя его к вечности». [1, с. 40] Это «возвышение» совпадает с «концентрацией» (духа) как и со сгущением (в материале искусств), в интерпретации Августина — с истинным словом, аппроксимированным далее «научной истинностью». Но сгущение Августин берет в направлении автономии-субъекта, метафизической параллели истинного и расхожего, горнего и дольнего; литургия же как усилие-усиления и актуализация-горнего в устроение-времени не включена.

«Итак, не теряя автономии, которую ей сообщает дискуссия об античных апориях времени, тема растяжения и интенции, включенная в размышление о вечности и времени, нарастает и будет звучать на всем протяжении нашей работы. Это нарастание выражается не только в том, что время мыслится упраздняемым в горизонте идеи-границы — вечности, которая угрожает ему небытием. Оно тем более не сводится к перемещению того, что было только умозрительным аргументом, в регистр сетования и стенания. Оно выполняет более существенную задачу, извлекая из самого опыта времени средства, служащие внутренней иерархизации, преимущество которой заключается не в уничтожении временности, но в ее углублении». [1, с. 41] Углубление-во-временное и его преодоление-исчерпание (в истине) направляют дальнейшие изыскания; но связь с истинным словом затемняется исходной автономизацией animi; ведь всякое vox извлекает из состава тела-места, вовлекая в обширно-наступающее; vox прорастает в «Verbum» сквозь толщу поэтического глагола, «жгущего сердца» и созидающего ткань актуально-переживаемого - сообща-пережитого. В «растяжении и интенции» утрачивается их субъект (обращения души к духу и их взаимного обращения); различие между обретающими себя духом-душой/субъектом, выстраивающими историю как историю становления (своего содержание), и безличной тканью измерения/согласования физического со-действия, которая априори размечена хронологически, «обладает» прошлым, настоящим и пр., не акцентированы (на заднем плане осуществляется не менее значимая акцентуация, обусловленная априористическим идеализмом: «время» анализируется в фокусе «опыта времени» как преимущественно-словесного (в более широком обзоре — миметического); «реальность» (референция) от века погружены в «реку времени», обусловленную лишь толкованием-речью). «Если верно, что главная тенденция современной теории рассказа … заключается в его «дехронологизации», то борьба против линейного представления о времени может привести не только к «логицизации» повествования, но также и к углубленной временности. Противоположностью хронологии или хронографии является не одна лишь ахрония законов или моделей. Ее настоящая противоположность — это сама временность. Пожалуй, следовало бы признать иное времени, чтобы воздать должное человеческой временности, чтобы не упразднить ее, но углубить и иерархизировать, развернув сообразно уровням темпорализации, все менее «растянутым» и все более «напряженным», поп secundum distentionem, sed secundum intentionem. [1, с. 41] Весьма глубокое замечание останется не разработанным: но «иное время», не абсорбированное онтологией истинности, не обретет опор в современных текстах, на которых основывается Рикер. Тем не менее «рассказ» следует сгущению-вытеснению (случайно-связанного), очищая время от посторонних примесей. Этот пункт принимается в той редакции, которая априори основана отрывом времени-хронологии и иного — времени-вечности. Между тем не усмотрев в исходе точку опоры для «иного времени», невозможно наметить траектории реформ хронологического, помимо старой как мир «вечной истины» закона. Но «иной мир» вовсе не чужд слову, в том числе вне теологии и эсхатологии: «В других терминах то же можно назвать мифологизацией, созданием особого мифологического пространства, где все другое, где мир преображен и усложнен, хотя механически в нем ничего не меняется». [6, с. 48] «То же самое можно сказать и о колядниках: это реальные, узнаваемые люди; выбираются они по определенным правилам, прежде всего возрастным (дети, молодежь); в то же время они являются пришельцами издалека, из иного мира, иначе, сверхъестественными существами, преодолевшими мифологические препятствия для того, чтобы прийти в этот мир...» [7] Иерархия сгущений невозможна вне детальной аналитики отношения души/духа по пути в «иной мир», каковой также должен войти в структурированное отношение с данным; «времена» должны быть (атрибутированы референтными источниками с тем, чтобы обрести формальную автономию). «Реальное, представленное нашим миром, микрокосмом, является репликой иного мира, макрокосма, который выступает то в роли гаранта, то в роли memento, в зависимости от поведения человека как основного конструктивного элемента микрокосма. Сохранение космического порядка не просто гарантирует благополучное "проживание" человека, оно является и основной нравственной категорией, тем императивом, который заставляет человека... постоянно ощущать свою зависимость от некоторых высших, внеположных ценностей».[6, с. 22] Человек, впрочем, не только «сохраняет космический порядок», но им руководствуется, причем далеко не только в «поддержании порядка», но и в беспрецедентном-случая.

Истинная поэтика. Воссоздание бытия в горизонте интриги

От экспозиции временности-души Рикер возвращается к поэтике-истины: «...трагический mythos выступает как поэтическое решение умозрительного парадокса времени в той самой мере, в какой на первый план выдвигается изобретение порядка, исключающее всякую временную характеристику». [1, с. 50] Обращение к Аристотелю закрепляет логику намеченного «иного времени»; это некое истинное время (время — орудие и инструмент установления истины иного-мира; но это не время-состояние, преодолевающее «разрозненность» в эвритмии). В этом пункте следует проявить вполне понятную осторожность; mythos изначально ориентирован раскрытием вечно-актуального; время может не уже-исключаться, но еще не- возникнуть в mythos; во всяком случае оно в нем формируется, непосредственно воплощаясь в миро-творении как гибели-перипетии. Именно через такую призму следовало бы смотреть в поэтику, у Аристотеля еще дышащую архаичными импликациями. «Время не только не рассматривается, но исключается: так, говоря об эпопее ... подчиняющейся требованиям завершенности и целостности, которые иллюстрируются преимущественно на примере трагедии, Аристотель противопоставляет два вида единств: с одной стороны, временное единство (henos khronou), характеризующее «единое время и все в нем приключившееся с одним или со многими, хотя бы меж собою это было [связано] лишь случайно» (1459 а 23-24); с другой стороны, драматическое единство, которое характеризует «единое действие» (1459 а 22) (завершенное и целостное, имеющее начало, середину и конец). [1, с. 51] Очевидно, речь идет о процессах, кои следует содержательно различить; удивительно, но этого не делается. Интрига обусловлена далее этим единством жизни, рассматриваемой один раз через призму последовательности конфигураций, второй раз — конфигурации единства (единого действия).

Вместе с тем «иной мир» Аристотеля предвосхищает мир по истине в его отличие от мира по мнению; революционные преобразования с той поры более и более оттесняют весь «не-истинный мир» в область гуманитарного; прежние различия между «данным» и «потусторонним», с которым налажены нарочито-устойчивые связи и наведены мосты словесной спаянности (заговоров-истоке и источнике словесной формы), затемняются, мистифицируются и не прояснены Рикером в отнесении к магическому вопреки истоку трагического Аристотеля — элевсинским мистериям. Но иерархия сжатия/растяжения обретает почву в этих архаических действиях с их — не-истинной — темпоральностью. Леви-Стросс писал: «... кажется, что музыка и мифология нуждаются во времени, - но только для того, чтобы его отвергнуть. Собственно говоря, и музыка, и мифология суть инструменты для уничтожения времени». [8, с. 27-28] Уничтожение времени прослеживается далее по пути реконструкции интриги.

««Удивительными» (to thaumaston) — высшей точкой несогласного — являются тогда случайные события, которые кажутся преднамеренными.

Но в сердцевину несогласного согласия, также общего для простых и сложных интриг, нас вводит центральный феномен трагического действия, который Аристотель называет «переменой» (metabolë) (глава 11). В трагедии перемена происходит от счастья к несчастью... Искусство композиции состоит в том, чтобы показать это несогласие как согласное: «одно вследствие (dia) другого» берет верх над «одно после (meta) другого» (1452 а 18-22). Несогласное разрушает согласное в жизни, но не в искусстве трагедии». [1, с. 55] Это «несогласное согласие» пройдет сквозь исследование Рикера красной нитью, в глубине которой таится парадокс совмещения невозможного; между тем тайна-интрига удерживаются небескорыстно; Рикер всячески отстраняется от порядка референций в направлении порядка регламентов (структур); порядок процессов несущественен, порядок отражений (даже не выражений) доминирует, содержа двойной код упорядочивания: «одно вследствие (dia) другого» и «одно после (meta) другого». Простые порядки безразличного соотнесения автономного-тел (хронос), в безыскусности преодолевающие идеальность, не отличены от иных порядков связываний, преодолевающих автономию-тела в специфике выхода в иной-мир - растяжения-концентрации- вовлечения-эвритмии. В силу того аморфное наложение жизненных порядков (рутины автономного) на поэзию-воодушевления не акцентируется; «жизнь» сохраняет глухую герметичность существования в параллелизме «автономно-телесного взаимодействия». Вследствие «случайные события, которые кажутся преднамеренными», не получают объяснения; выход в иное - время испытания, трансформирующее план пребывания, переходные фигуры трансгрессивного режима не раскрываются. «…наполненность времени определяла характер его протекания». [9] Рикер же устанавливает «наполненность времени», раскрывая «теперь» - мимесису по «путеводной нити» феноменологии-заботы.

Подобная дифференциация заимствуется у М. Хайдеггера. «Достоинство анализа внутри-временности состоит в другом: этот анализ порывает с линейным представлением о времени, понятым как простая последовательность «теперь». Таким образом, преодолен первый порог временности, первенство отдано Заботе. Распознать этот порог — значит впервые перекинуть мост между рассказом и Заботой. На этом фундаменте внутри-временности будут совместно возведены нарративные конфигурации и соответствующие им более развитые формы временности». [1, с. 78-78] Раздел требует пространного комментария, который здесь невозможен. Ограничимся несколькими сжатыми тезисами: в этом пункте Рикер решается выйти из герметичного «теперь» как олицетворенного момента в даль заботы, воплощающей напряженность. Сама по себе идея связывания первичного времени с ритмом трудов и дней получила в дальнейшем чрезвычайное распространение в том числе в антропологии; так и Линч, и Леруа-Гуран различными путями следуют логике «погружение во-временность» как некую естественность сопровождения (дела), обретающую в окружении-ритме (смене дня и ночи) естественную опору. см. [10] Рикер же опирается на слова Хайдеггера. «Теперь-говорение, — пишет Хайдеггер, — есть... речевая артикуляция определенной актуализации, временящей в единстве с удерживающим ожиданием». И еще: «Толкующую себя актуализацию, т.е. истолкование, которое задействовано в "теперь", — мы именуем "время"». [1, с. 78] В этом подкупающих достоверностью убеждениях утрачен «Verbum»; в обмен на чечевичную похлебку Рикер в пункте рождения речи-времени отрекается от слова-бытия, реализуя априорные черты «первого мимесиса»; таковой уже проследовал линии референции-заботы, структурно ее истолковав. «Время-теперь» суть словесное пристраивание к сути-дела; время толкуется из проговаривания-озабочивающего, каковое структурирует, поделив на фрагменты-порядков «актуализации в единстве с удерживающим ожиданием — временением». «Дело-забота» истолковывается в направлении к единству со своим истолкованием, в конечном счете обуславливаясь структурой-дела. Этот предваряющий поэтику мимесис далее будет углубляться, воспроизводя утрату поэтики в последовательности-сгущений. Мимесис вторичен и идет по следам референции-праксиса, привнося в него «глубину» поэтики; под изощренными реконструкциями нет-нет, да и проглянет сермяжная канва common sense с его «вначале было дело»; мимесис не укоренен в исходе и отражает референцию, в параллельном ей наррации привнося в нее структурную грациозность, вменяя языку функцию подсобного, и игнорируя то, что: «...каждый элемент языка перестает быть равным самому себе и обретает способность, моделируя мир, одновременно творить его заново (орудие, меняющее свои функции по мере того, как оно действует)». [11]

Углубляясь в построение иерархии мимесиса, Рикер акцентирует роль и значение интриги: «Интрига выполняет посредническую роль по крайней мере в трех смыслах: во-первых, она осуществляет опосредование между событиями или отдельными происшествиями и историей в целом. Можно также сказать, что интрига извлекает осмысленную историю из ряда событий либо происшествий (pragmata у Аристотеля), или что она преобразует их в историю. Оба взаимоотношения, выраженные с помощью из и в, характеризуют интригу как посредницу между событиями и рассказанной историей. Следовательно, событие должно быть чем-то большим, нежели отдельный случайный факт. Оно получает определение в зависимости от своего вклада в развитие интриги. История, с другой стороны, должна быть чем-то большим, нежели простое перечисление событий в порядке их следования: она должна организовать их в интеллигибельное целое таким образом, чтобы всегда можно было поставить вопрос о том, какова «тема» истории. Короче, построение интриги является операцией, которая извлекает конфигурацию из простой последовательности событий». [1, с. 80-81] Дескриптивное связывание истории-события-интриги готовит почву дальнейшего связывания; «тема» истории выступает существом данного построения, в отношении поэтического текста трансформируясь в «жанр»; то же преобразование в отношении «истории» встречает большее сопротивление.

Но дело, на мой взгляд, не только в расширении предмета (истории — не-референции и «общественного субъекта»); дело также в узости интриги, точнее в ее гипотетической универсальности, связываемой исключительно с разницей истинного и хронологического времени. Но интрига подчинена логике жанра; жанровая принадлежность заключает типологию тайны-обращения, обретение референцией (текстом) подлинности-перехода-перерождения (субъекта).

«...об операции построения интриги можно сказать, что она и отображает августиновский парадокс времени, и одновременно решает его, но не умозрительно, а поэтически. Она отображает его в той мере, в какой акт построения интриги комбинирует в различных пропорциях два временных измерения: хронологическое и не-хронологическое. Первое представляет собой эпизодическое измерение рассказа: оно характеризует историю как состоящую из событий. Второе — это измерение собственно конфигурации, благодаря которой интрига преобразует события в историю. Этот конфигурирующий акт состоит в «сведении вместе» (prendre-ensemble) отдельных действий или того, что мы назвали историческими происшествиями; из этого многообразия событий конфигурирующий акт извлекает единство временной целостности». [1, с. 81-82] На первый взгляд констатация безупречна. «Дана» некая предваряющая связность-опись-последовательность (состоявшихся-событий); интрига связывает их в «единство временной целостности», историю. При этом проигнорирована одна деталь: история-связность рождается вовне/жизнью как специфическое единство событий («сегодня на Патриарших будет интересная история»); история-эпопея рождена связностью, пред-ориентированной идеей-связности в ретроспективе трансгрессивного заступания (Пропп В.Я.) и пр. Иными словами, поэтика-связности рождена спецификой пред-ориентирующей референции, но не изощренностью структурной реконфигурации. Полный цикл аналитики возвращает к мимесису, исчерпав прототип, пред-ориентирующий мимесис в императивной игре проигрывания-наступающего, «священной игре -безумия-трансгрессии», конфигурирующей эвритмию ритуального действия. В тенетах феноменологии увязает определенность напряжения/рассеяния; дух ли или душа (в их не-проясненном отнесении) механистически встраиваются в те порядки временности, которые обозначены через формальные отличия от более привычных, но по прежнему не реконструированы в существе само-устроения души/духа (обращении субъективности/субъекта). «Можно сказать, со всей строгостью пользуясь словом, скандальное значение которого во французском языке постоянно стирается, что это движение игры, дозволяемое нехваткой, отсутствием центра или истока, есть движение вос-полнительности. Нельзя определить центр и исчерпать итоговую целостность, поскольку знак, который замещает центр, который его восполняет, занимает в его отсутствие его место, знак этот добавляется, приходит до-полнительно, в вос-полнение. Движение означивания что-то добавляет, благодаря чему всегда и имеешь больше, но это прибавление неустойчиво, поскольку стремится компенсировать, восполнить нехватку со стороны означаемого». [5, с. 363-364] В данной (академической) сентенции центрирование несколько смазано; но всякий текст представляет пространство возможных сгущений, концентраций-души/духа, опорных точек ретроспекции-отслеживания-историй. Нарратив - виртуальная сетка возможных историй - тем самым еще не введен в текстуру текста истории.

«Прослеживать историю — значит двигаться вперед через случайности и перипетии, подчиняясь ожиданию, которое исполняется в завершении. Это завершение не является логическим следствием каких-то предшествующих предпосылок. Оно дает истории «конечную точку», которая, в свою очередь, определяет точку зрения для понимания истории как единого целого. Понимать историю — значит понимать, как и почему следующие друг за другом эпизоды привели к такому завершению, которое отнюдь не предполагалось заранее, но в конечном счете должно быть приемлемым, поскольку оно соответствует собранным вместе эпизодам». [1, с. 82] И в данном случае точность подкупает, вместе с тем умело удерживая интригу и скрывая сохраняемую дистанцию референции и мимесиса. Между тем metabolë Аристотеля хранит таинство пере-просмотра, следующего за переходом (иное-время); но непредвиденное-уместное навершие знаменует переход-обращение, придающее происходящему смысл подготовки-к-трансгрессии (наследуя структуре-инициации). Рикер же наследует феноменологии бытия/обнаженного: «Во-первых, конфигурирующее упорядочение преобразует последовательность событий в значимую целостность, которая является коррелятом акта соединения событий и делает историю прослеживаемой. Благодаря этому рефлексивному акту вся интрига может быть выражена в одной «мысли», которая есть не что иное, как ее «соль» (pointe), или «тема». Но было бы полной ошибкой считать такую мысль невременной. Время «фабулы-и-темы», если воспользоваться выражением Фрая, есть нарративное время, осуществляющее опосредование между эпизодическим и конфигурирующим аспектами». [1, с. 83] Но «время фабулы-и-темы» привнесено в аналитику извне в качестве раскрывающей-призмы; «что» раскрываемого по прежнему остается в тени. Эта тень пролегает между интригой-тайной бытия, укореняясь в истине, отворяющей в происходящем номологическую перспективу. Однако далее в тексте возникает «точка схода», такую перспективу завершающая — и она не менее интригует непонятностью внезапного пере-прозрения (игнорирующего «другую историю» как историю другого-измененного — субъекта про-из-ведения; тот слой пропедевтики, что раскрывается в ретроспекции перерождения, скрыт в тени метафизики). «Во-вторых, конфигурация интриги сообщает бесконечной последовательности происшествий «смысл конечной точки» (так звучит в переводе название труда Кермоуда «The Sense of an Ending»). Мы только что сказали: из «конечной точки» можно увидеть историю как целое. Теперь мы можем прибавить, что эта структурная функция завершения может быть обнаружена скорее в акте пере-сказа, чем в акте рассказа. Лишь только какая-либо история становится хорошо известной... прослеживание истории означает теперь скорее постижение самих хорошо известных эпизодов как ведущих к данному концу. Из этого понимания и возникает новое качество времени». [1, с. 83] И это «новое качество» суть генерация пере-просмотра/повтора, не укорененного в происходящем.

О чем, собственно, печется/сетует Рикер? О том, что «истинное» время не обладает столь же универсальной структурой (прошлого, настоящего, будущего и «стрелы времени»), сколь и не-истинное. О ее (структуры) экспликации он и говорит как об истинности. Но форма времени обладает всеобщностью именно в силу формализма, отказа от сути-становления и, напротив, закреплении точки зрения за субъектом-телом, исходно-данным, относящимся к наличному через доступное-действие и пр. Энигма становящегося-субъектом в проецировании на душу (позицию-восприятия, в конечном счете обуславливающую субъекта и точку пере-просмотра) и дух (в не разобранной систематике аналогичного душе становления институтов, форм обращения к другому/Другому) элиминирована навязыванием универсализма формы, игнорирующей различение-референции. «Наконец, повторение рассказанной истории, определяемой как целостность... является альтернативой представлению о времени, текущем из прошлого в будущее (вспомним известную метафору «стрелы времени»). Дело обстоит так, как если бы это повторение произвело инверсию направления так называемого «естественного» порядка времени. Читая конец вначале, а начало — в конце, мы учимся читать в обратном порядке само время, как краткое изложение начальных условий хода действия в его конечных результатах». [1, с. 83] Метание в диапазоне «от прошлого — к будущему» и отражает зажатость в тисках хронологии совместимости/совместности; в содержательном отношении «прошлое» и «будущее» выступают ценностными ориентирами (см. выше), размечающими пространство-поступка. Об «ахронии» же повествования писал Ролан Барт во «Введении в структурный анализ повествовательных текстов»:«Не скрывается ли за хронологическим развертыванием сюжета некая ахронная логика его построения?» [12, с. 401] Следует представить дескриптивные срезы их референции: дело здесь, разумеется, не в смене «направленности стрелы времени»; дело в прочтении «иной истории» (в ином времени), обретающей своего субъекта; случайные события получают смысл по мере их встраивания в историю становления-собой. Путаница же в изначальном неизбежно ведет к эклектизму последующего. «Интрига», ранее предопределенная, уточняется, следуя пути эвристического прототипа: «... не нужна ли здесь путеводная нить из области понимания, которая соединила бы номические и телеологические элементы квазикаузального объяснения? Этой путеводной нитью, по-моему, является интрига как синтез разнородного. Действительно, интрига «содержит в себе» в интеллигибельной целостности обстоятельства, цели, взаимодействия, непредвиденные результаты». [1, с. 165] Но искомый «синтез» исключительно иллюстративен; соединяя «разнородное» на неведомых путях, он обнажает стремление хрониста к торжеству универсальной формы (номологии); синтез продуктивен в отношении будущей «точки схода» (субъекта), придающей «прошлому» квалитативное измерение (в отличие от хронически-обессивного симптома архивариуса; «вещь» делает «уходящей» то «сгущение», которое присваивает ее, включает в органолептику «будущего» субъекта как субъекта будущего; «перевод во внутренний план» в мотивации преодолевает барьер внешнего/внутреннего — времени, время направляя на путь органического- истока).

«Статус письменного повествования (литературного и не-литературного) невозможно сравнивать со статусом устного: его темпоральность в некотором роде условна и инструментальна; порожденное, как любая другая вещь, временем, оно существует в пространстве и как пространство, и то время, которое требуется для его потребления”,— это как раз время, потребное для того, чтобы его покрыть или пересечь, как путь или поле. Повествовательный текст, как и любой другой, не имеет никакой другой временной протяженности, нежели та, которую он берет метонимически из процесса чтения». [13, с. 70] В пространственности текста возрождается «первый мимесис» П. Рикера; но «временность» (психологизм) прочтения повторяет вневременность повтора (перечитывания), заключающего чистое время «виртуального пристраивания» в прохождении сети позиций субъективности. Перечитывание проявляет в этом толковании исходные позиции мыслимости: «Языковая форма является тем самым не только условием передачи мысли, но прежде всего условием ее реализации». [14, с. 105]

Двойственность нарративной структуры передана и В.А. Подорогой: «… один глаз, суженный, преданный деталям и всякой микроскопии, умертвляет живое; другой, глаз световой, глаз-молния, оживляет мертвое. Различие существенно: один все разлагает, и видит не целое, а часть, а еще точнее, часть части; в то время как другой видит целое, лишенное частей, целое целого. Один глаз раскрыт настежь, глаз, отражающий, вбирающий в себя весь мировой свет; он же - глаз экстатический, он же - магический кристалл, с помощью которого можно за доли секунды обежать дальние пределы мира; глаз сверхбыстрый, панорамный, удерживающий целостные образы. [15, с. 94-95]

Следует добавить, что «взгляд экстатический» становится в истории, как и взгляд разлагающий (аналитический); последний растворен в хронологии и в континууме; первый опирается на истории жанров и в их форме становящейся субъективности (времени-генезисе-субъекте, но не субъекта; отношение такого времени к вот-бытию требует специального всматривания).

От интриги к истории. Структура и референция

«История появляется тогда, когда партия окончена. Ее задача — не подчеркивание случайностей, а сокращение их числа. Историк беспрестанно продвигается по следам в обратном направлении: «В попятном движении нет случайности». Только тогда, когда мы рассказываем историю, «наше движение вперед снова пролегает через путь, уже пройденный в противоположном направлении. (Минк)». [1, с. 182] Это «возвратное движение» уже истолковано ранее в отношении субъекта-индивида; однако переход от него к субъекту-истории невозможен вне аналитики различий души и духа. «Из «Анатомии критики» Нортропа Фрая Х. Уайт заимствует типологию построения интриги: волшебное (romance), трагическое, комическое, сатирическое. (Эпическое отклоняется на том основании, что эпопея возникла как имплицитная форма хроники)». [1, с. 193] Жанровому же модусу раскрытия субъективного — пути обретения историей субъективности — Рикер уделяет мизерное внимание. Не отклоняясь от стези следования его мысли, отметим закономерность такой травестии; погружение в жанр в акцентуации референтного становления-субъективности-происходящего оказываются чужды рассматриваемому еще с трагедии (у Аристотеля), котораяй служит образчиком просмотра временной структуры в универсальном игнорировании сути (трагического). Однако «… в волшебной сказке время членится в соответствии с началом, кульминацией и финалом... Эта возможность поддерживается тем, что в сказке отношения между грамматикой и языком более непосредственны и открыты, чем в естественном языке, и появление определенной лексемы почти автоматически означает новый шаг в развитии сюжета». [6, с. 12]См. статью этого же автора «К семантике пространственных элементов в волшебной сказке (на материале албанской сказки)» / Типологические исследования по фольклору. М., 1975).

Этот путь реконструкции, как было указано, ведет к углублению природы жанрового мимесиса временных форм, ориентированных типом референций в их субъективной обращенности. Рикер явно отдает предпочтение номологии, впрочем, противопоставляя ее исключительно идеографии вне жанровой стези онтологического. «Концептуализация, поиск объективности, усиление критики обозначают три этапа автономизации исторического объяснения по отношению к «само-объяснительному» характеру рассказа». [1, с. 205]Дескриптивное связывание этапов автономизации и ее способов автономно в отношении логики «само-объяснения». «Этой автономизации объяснения соответствует сходная с ней автономизация сущностей, которые историк считает своим достаточным объектом. Тогда как в традиционном или мифическом рассказе, а также в хронике, предшествующей историографии, действие отнесено к агентам, которых можно идентифицировать, обозначить именем собственным, считать ответственными за приписанные им действия, история-наука соотносит себя с объектами нового типа, соответствующими ее способу объяснения. … история ставит на место субъекта действия анонимные сущности в прямом смысле слова». [1, с. 205] Значимая констатация, обнажающая лакуну в типологии агентов различных жанров; их типичность упомянута (сюжет-место-время-характер), но не установлена). Тем не менее типичность персонажа взывает к оживлению его связи с «автономными сущностями» (институтами). «С одной стороны, историческое время предстает распадающимся на последовательность однородных интервалов, носителей каузального или номологического объяснения; с другой... оно рассеивается во множественности времен, шкала которых соответствует шкале рассмотренных сущностей; краткое время события, полу-долгое время конъюнктуры, большая длительность цивилизаций, очень большая длительность форм символики, на которых зиждется сам социальный статус как таковой. Эти «времена истории», по выражению Броделя, очевидно, не имеют отчетливой связи со временем действия...». [1, с. 205-206] Думается, что «время рассказа» при его последовательной интерпретации (лишенной обоснования заботы и внутри-временности, на их место подставившей эстетическую тематику выражения, трансгрессии и логики становления-субъекта и истории-субъективности), связь могло бы воссоздать. «Событие — переменная величина интриги. Истина состоит в том, что именно в событии коренится отличие понятия структуры, используемого историком, от понятия структуры в социологии или экономике. Для историка событие постоянно влияет на структуры изнутри. Причем двояким образом: с одной стороны, все структуры изменяются не в одном и том же ритме. Когда «разные скорости жизни» («Écrits...», p. 73) больше не совпадают, их несогласие создает событие. … С другой стороны, историка, исследующего структуры, интересуют, в отличие от социолога, точки их разрыва, их внезапное или медленное разрушение, — короче, перспектива их угасания». [1, с. 250] Представляется необходимым дальнейшее углубление в событие с его провоцирующим и претерпевающим субъектом (обращения), преодолевающим различие времени и структуры (парадигмы и синтагмы). Вместе с тем «точки разрыва, внезапное или медленное разрушение», восстановленное в ракурсе конечности/трансгрессии/попрания смерти смертью (но не в «бытии-к-смерти» в элитарной автономии), представляет необходимо-общую рамку «субъективности и структуры» повествования. «Именно это я и хотел доказать: квази-события, обозначающие кризисные периоды в истории идеологических систем, вписываются в квази-интриги, которые удостоверяют их повествовательный статус». [1, с. 254-255] Квази-события и квази-интриги возвращают к эвристической структуре истории, основанной квази-субъектом. Его «приращение» связано, очевидно, с дальнейшим внятием (отставленного на время) «духа», полностью поглощенного автономией души, сигнализирующей о само-бытности «дома бытия» в явленном-символе, дающем душе ориентации само-отвержения — в само-отверженности (трансгрессии в пути следования-сюжету).



References
1. Riker P. Vremya i rasskaz. T. 1. Intriga i istoricheskii rasskaz. M.; SPb.: Universitetskaya kniga, 1998. S. 18, 27, 50, 51, 55, 78-79, 80-83, 165, 182, 193, 205-206, 250, 254-255.
2. Arutyunova N.D. Vremya: modeli i metafory // Logicheskii analiz yazyka. Yazyk i vremya / Otv. red. N.D. Arutyunova, T.E. Yanko. M.: Indrik, 1997. S. 54.
3. Freidenberg O.M. Poetika syuzheta i zhanra. M.: Labirint, 1997. 448 s.
4. Eliade M. Ocherki sravnitel'nogo religiovedeniya. M.: Ladomir. 1999. 488 s.
5. Derrida Zh. Pis'mo i razlichie. SPb.: Akademicheskii proekt, 2000. S. 8, 363-364.
6. Tsiv'yan T.V. Model' mira i ee lingvisticheskie osnovy. Izd. 3-e, ispr. M.: KomKniga, 2006. S. 12, 22, 48.
7. Vinogradova L.N. Zimnyaya kalendarnaya poeziya zapadnykh i vostochnykh slavyan. M., 1982. 256 s.
8. Levi-Stross K. Mifologichnye. Syroe i varenoe // Semiotika i iskusstvometriya. M., 1972. S. 27-28.
9. Gurevich A.Ya. Kategorii srednevekovoi kul'tury. M., 1972. 318 s.
10. Istoriya pervobytnogo obshchestva. Epokha pervobytnoi rodovoi obshchiny / Obshch. red. Yu.V. Bromlei. M.: Nauka, 1986. 576 s.
11. Toporov V.N. Sanskrit i ego uroki // Drevnyaya Indiya: Yazyk, kul'tura, tekst. M.: Nauka, 1985. 272 s.
12. Zarubezhnaya estetika i teoriya literatury XIX-XX vv. M.: MGU, 1987. S. 401.
13. Zhenett Zh. Figury: v 2 t. M.: Izd-vo im. Sabashnikovykh, 1998. T. 2. S. 70.
14. Benvenist E. Kategorii mysli i kategorii yazyka // Benvenist E. Obshchaya lingvistika. M.: Progress, 1974. S. 105.
15. Podoroga V.A. Mimesis. Materialy po analiticheskoi antropologii literatury v dvukh tomakh. T. 1. N. Gogol'; F. Dostoevskii. M.: Kul'turnaya revolyutsiya; Logos, 2006. S. 94-95.