Library
|
Your profile |
History magazine - researches
Reference:
Selunskaya N.B.
The Image of "Own" / "Other" Cultural and Historical Space in the Fictionalized Memoirs of A. I. Kuprin
// History magazine - researches.
2019. № 6.
P. 144-150.
DOI: 10.7256/2454-0609.2019.6.30981 URL: https://en.nbpublish.com/library_read_article.php?id=30981
The Image of "Own" / "Other" Cultural and Historical Space in the Fictionalized Memoirs of A. I. Kuprin
DOI: 10.7256/2454-0609.2019.6.30981Received: 06-10-2019Published: 26-12-2019Abstract: The focus of this article is the author's analysis of the autobiographical material and journalistic work of the prominent Russian writer A. I. Kuprin, written by him during the years of his emigration to Finland (1919-1921), as a resource for reconstructing the identity of the “Russian refugee” through the images of Russian and European sociocultural spaces that he penned as "own" and "alien" / "other". The article describes the historiographic discourse of the trend to converge history and literature, and of the “linguistic turn” in the context of the development of modern source studies of Russian history. The author proposes methods for analyzing fictionalized memoir texts, ego-sources, with the aim of enriching the traditionally dominant procedure for studying the history of text creation and in order to provide a more meaningful analysis. The author's special contribution to the study of this topic is the article's use of special methods for studying the language of text sources, which have allowed to reveal the meanings of key concepts and ideas that were important for their creators and the introduction of a number of significant concepts into the historical discourse, among which are the concepts of historical memory and identity. Keywords: Kuprin Alexandr, fiction-memoirs, cultural identity, source study, socio-cultural space, history of concepts, ego-sources, linguistic turn, russian literature abroad, memoirsВ современном историческом сообществе под влиянием так называемого «лингвистического поворота» в фокусе особого внимания вновь оказались источниковедческие аспекты работы с текстовыми нарративными источниками. В то же время надо признать отмеченную в историографии необходимость расширения сферы источниковедческого анализа исторических текстов. Как справедливо указывается в литературе, современное источниковедение нуждается в обогащении традиционно доминирующей процедуры изучения истории создания текста и его содержательного анализа. Таким значимым дополнением, по мнению историков, является разработка специальных методик изучения языка текстового источника, которые позволили бы осуществить раскрытие смыслов важных для автора текста ключевых понятий и концептов. О развитии этого направления в источниковедении российской истории, основанного на междисциплинарном подходе, свидетельствуют публикации последний лет, посвященные, в том числе, изучению истории понятий о России, европейских идей в социально-политическом лексиконе образованного российского общества, исторической семантике русского языка раннего Нового времени [9, 12, 16]. Это внимание к «языку эпохи», аутентичному прочтению текста историком-интерпретатором представляется весьма важным, ибо, как справедливо утверждается в историографии, «некорректное использование понятий приводит к нарушению базового принципа любого исторического исследования – принципа историзма» [15, с. 117]. Интерес историков к методологии социокультурного подхода проявился в очевидном обновлении языка исторических сочинений, введении ряда значимых концептов в исторический дискурс. Среди них особого внимания заслуживают понятия исторической памяти и идентичности. Подтверждением высказанных соображений может быть, в частности, широкое обсуждение этих понятий на Международной конференции «История, память, идентичность: теоретические основания и исследовательские практики» [5], где отмечались методологические трудности анализа идентичности, а также неопределенность содержания понятия идентичности, связанная с многозначностью его интерпретаций историками. Из этого следует, что историкам необходимо более четко и определенно раскрыть смысл этого концепта, то есть, прописать характеристики разных аспектов и «вариантов» употребления понятия в конкретно-исторических контекстах для оценок политической, культурной, национальной идентичности индивидов, групп и общностей людей в исследовательских практиках. Весьма продуктивной представляется интерпретация идентичности Л. П. Репиной. В ее работах наиболее четко прописана структура понятия идентичности, которая включает «принятие и усвоение совокупности представлений, ориентаций, норм, ценностей, форм поведения той общности (семейно-родственной, локальной, этнической, конфессиональной, профессиональной, национальной), с которой индивид себя отождествляет» [13, с. 454]. В дополнение предлагается необходимым рассмотреть такие спецификации категории идентичности как «надэтническую, интегрирующую идентичность», вариантом которой может быть, например, «европейская идентичность» [5, с. 382-384]. Еще одним важным ракурсом раскрытия содержательного наполнения концепта идентичности является его тесная связь с понятием памяти. Вот почему в исследовательских практиках следует особое внимание обратить на способы и методы выявления формирования и изменений идентичности, в том числе, на источниковедческие аспекты исследования. Здесь важно найти «чувствительные источники», в которых зафиксирована была бы необходимая информация, позволяющая осуществить процедуру выявления, «считывания» характеристик, раскрывающих самоидентификацию автора текста. К числу такого рода источников следует отнести такую их разновидность, которую традиционно классифицируют как источники личного происхождения, в том числе, мемуары, дневники, переписку, содержащие информацию биографического характера, сохраненную памятью автора источника. Надо заметить, что биография, как жанр исторического сочинения, является одним из самых популярных на протяжении многих столетий и продолжает удерживать лидирующие позиции в современной историографии под разными именами: «новой биографической истории», «истории через личность», «персональной истории» и др. [1, 4, 11]. Как обоснование интереса к биографии вообще и к автобиографии творческой личности, в частности, уместно процитировать известного русского историка Л. П. Карсавина, который в предметном поле истории выделял «область развития отдельной личности и область развития человечества» [6, с. 82]. Он подчеркивал, что «автобиография является одним из наиболее ярких примеров и наиболее удачных применений исторического метода», наряду с биографией и художественной литературой как видами изучения «истории индивидуальной души», «исторического познания своей или чужой личности» [6, с. 82-86]. В методологическом аспекте историческая биография на современном этапе перешла от повествования к исследованию истории, показанной через личность, а новая биографическая история, перешагнув в ХХI столетие и новое тысячелетие и испытывая мощное влияние микроисторического подхода, фокусировала внимание на изучении индивидуального сознания, духовном развитии личности, его религиозных исканиях [13, с. 289-290]. Надо заметить, что развитие новой биографической истории связано с дифференциацией направлений и жанров подобных исследований. В литературе приводится классификация Дональда Уокера, содержащая такие жанры со свойственной каждому из них спецификой содержания, как, например, биография личности, профессиональная биография, библиографическая биография, ситуационная биография, биография среды [13, с. 204]. Особенностями современного этапа развития персональной истории является то, что она отвечает на вызовы, связанные с «лингвистическим поворотом» и «мемориальным бумом» в историографии, ибо успешно реализует стремление историков «историзировать историю» на основе сближения с литературой, использования социокультурного и личностно-психологического подходов в изучении прошлого, активного вовлечения в исследование источников личного происхождения, или эго-источников. Так, «новая биографическая история» особое внимание уделяет текстам, фиксирующим индивидуальный опыт, переживания, запечатленные в дневниках, переписке, мемуарах, то есть источниках, отражающих феномен автобиографизма. Именно эго-источники, источники исторической памяти, и содержат прямые высказывания личного характера, например, информацию о самоидентификации человека, об осознании им своего места и роли особенно в такие драматические периоды индивидуальных судеб и историй как вынужденное изгнание, в котором оказались русские беженцы-эмигранты «первой волны». Для реконструкции персональных историй важную роль играют и косвенные свидетельства очевидцев, осуществлявших «взгляд со стороны» на героя биографической истории, дополняя эти истории и запечатленный в них индивидуальный опыт. Примером масштабного издания подобного рода источников, помогающих «спасти от забвения», «вырвать из пасти времени» некоторых исторических личностей, творивших культуру, философию, науку, является публикация «Россия и российская эмиграция в воспоминаниях и дневниках» [14]. Больший интерес представляют специализированные справочники сочинений, писем и беллетризованных воспоминаний и рассказов о жизни, например, русской литературной эмиграции, писателей, выехавших за рубеж после революции и гражданской войны. Здесь можно назвать такие издания как «Писатели русского зарубежья», «Русская литература в изгнании» и др. [8, 10]. В этих изданиях собрана библиография особого рода, представленная мемуарной литературой, которая может и приближаться к документальному повествованию и, в то же время, представлять собой художественное переосмысление реальности в сознании писателей. На сближение на протяжении ХIХ–ХХ вв. мемуаров с жанром художественной литературы обращают внимание в своих исследованиях и историки, и литературоведы. При этом от романа, как наиболее популярного прозаического жанра, мемуары переняли такое качество как воздействие художественного эмоционального начала при изложении фактов. Художественная же литература, со своей стороны, тянулась к истории, устав от «романтического вымысла». К ней стали предъявляться требования правдивого воспроизведения действительности. Документалистика втянулась в литературное пространство, исторический источник, представленный мемуаристикой, парадоксально сочетающей субъективность с достоверностью, вплотную приблизился к границе истории с литературой. Отмеченные моменты и стали причиной появления так называемых беллетризованных писем, мемуаров. Они и представляют особый интерес для исследования личностной, социокультурной идентичности через «считывание» и реконструкцию образов покинутой родины и/или обретенного «нового» (своего/чужого) пространства. Здесь же лишь стоит отметить, что, как указывают специалисты, для мемуарных текстов ХХ в. особой вехой является 1917 год, который часто сопоставляют с подобным ему по значению рубежом для ХIХ в., каким являлся 1812 год. Эта роль сделала 1917 год маркером-вехой в разделении русской литературы и мемуаристики на советскую и эмигрантскую [3]. Кроме того, находящаяся в центре внимания современных дискуссий историков проблема самоидентификации личности, поиск ответа на вопрос о том, как унаследованные культурные традиции воздействовали на поведение человека в драматические периоды его жизни, определили поворот к конкретному человеку, индивидуальному опыту, который можно реконструировать через биографию или автобиографию. Примером подобного исследования является реконструкция «духовной биографии», культурной идентичности такой знаковой фигуры в русской культуре и литературе как А. И. Куприн. Кроме своего литературного творчества он оставил автобиографические повествования, опубликованные в его книге «Мы, русские беженцы в Финляндии» [7]. В этой публикации, основанной на коллекции дневниковых записей, наблюдений и автобиографических очерках-воспоминаниях А. И. Куприна, изданных в зарубежной эмигрантской периодике, содержатся его личные впечатления о жизни, быте, людях, с которыми он встречался, находясь в Финляндии. Эти эмоциональные характеристики, метафоры передают и сохраненную писателем «русскость», и открытость его к адаптации к «новой культурной среде», «европейским нормам жизни». Таким образом, автобиографический характер эго-источника позволяет раскрыть, как это «русское» начало в А. И. Куприне проявлялось через восприятие им «европейского» в контексте определенного социо-культурного пространства – жизни русских беженцев в Финляндии. По воспоминаниям современников наружность А. И. Куприна была впечатляющей: «Широкоплечий, коренастый человек среднего роста с неизгладимыми следами стройной военной выправки. Широкое, скуластое лицо, красное от ветра и водки, длинные, опущенные татарские усы, острая бородка» [2]. В лице и походке Куприна сплелись самые разные свойства: «и мягкая кошачья вкрадчивость хищника, и острый, пристальный взгляд охотника, и такой же пристальный, только в другие миры направленный, не видящий собеседника, взгляд мечтателя..., и добродушие, и деликатность, и мягкость, и грубость, и лукавство, и беспечность, и веселый задорный смех, и пронзительная грусть, и что-то изящное, и благородное и смелое, и что-то детское, застенчиво-беспомощное, и удаль, и широта, и озорные огоньки в глазах, и во всем что-то неуловимое родное, ласковое, русское, любимое [2]. Нельзя не заметить, что отмеченное в воспоминаниях современников «сплетение» самых разных черт и свойств в наружности писателя гармонические сочеталось и с многообразными сторонами его натуры, характера, мировосприятия. Так, в дневниковых записках и зарисовках повседневности в публицистических заметках и очерках, сделанных этим «русским беженцем» в Финляндии, явно считывается восхищение, которое у Куприна в эмиграции вызывали черты «европейской культуры» в таких значимых сферах жизни как отношение к образованию, воспитанию, формированию морально-нравственных и эстетических норм и систем ценностей в обществе. Надо также сказать и о постоянно сопровождающем восприятие писателя сравнением окружающих его реалий культурно-исторического пространства с образом России, сравнение, вызывающее чувство огорчения и печали. Понятно, что русского писателя до глубины души тронула «поголовная грамотность финнов». Вот как он повествует о своих впечатлениях от посещения нового городского училища, находящегося на окраине города: «Это дворец, выстроенный года три-четыре тому назад, в три этажа, с саженными квадратными окнами, с лестницами, как во дворце, по всем правилам современной широкой гигиены. Я обходил классные помещения сейчас же после того, как окончились в них занятия. Всякий из нас, конечно, помнит тот ужасный, нестерпимый зловонный воздух, который застаивается в классах наших гимназий, корпусов и реальных училищ после трех-четырех уроков. О городских школах и говорить нечего! И потому я буквально был поражен той чистотой воздуха, которая была в учебных комнатах финского низшего училища. Достигается это, конечно, применением самой усовершенствованной вентиляции, но главным образом тем, что финны вообще не боятся свежего воздуха и при всяком удобном случае оставляют окна открытыми настежь. с замечательной любовью и заботливостью. Пропасть света и воздуха, и, наконец, даже такая мелочь, как цветы на окнах, – цветы, которые с большим удовольствием приносят в школу сами ученики, – все это трогательно свидетельствует о внимательном и разумном, серьезном и любовном отношении к делу» [7, с. 9]. Обращают на себя внимание характеристики, данные А. И. Куприным финскому обществу того периода, в частности, касающиеся положения женщины. Он писал, что в Финляндии «женщина всегда может быть уверена, что ей уступят место в вагоне, в трамвае, в дилижансе. Но ей также уступили место и в государственном сейме, и финны справедливо гордятся тем, что в этом деле им принадлежит почин. Они первые в Старом свете послали четырех женщин блюсти высшие интересы страны вместе с достойнейшими» [7]. Европейские черты Куприн видел в том, что Финляндия поистине демократична: «демократична вовсе не тем, что в ней при выборах в сейм победили социал-демократы, а потому, что ее дети составляют один цельный, здоровый, работящий народ, а не как в России – несколько классов, из которых высший носит на себе самый утонченный цвет европейской полировки, а низший ведет жизнь пещерного человека. И кажется, в этой-то народности – я бы сказал: простонародности – и коренится залог прочного, крепкого хозяйственного будущего Финляндии» [7, с. 338-339]. В созданном А. И. Куприным образе культуры финского народа как варианта европейской, но с характерными «отступлениями» от ее норм, определенное место занимает и описание праздников. Например, заслуживает внимание характеристика, данная писателем, ритуала дарения подарков, в котором проступает национальный характер: «На рождество, на елку, дарят друг другу подарки. Здесь опять-таки сказывается практический дух мужиковатого народа: дарят исключительно домашние необходимые вещи, большею частью своего изделия. Особенно принято дарить мужчинам теплый нижний вязаный костюм. Этот костюм обтягивает вплотную все тело, он вяжется целым от шеи до подошв и застегивается на спине. Большинство мужчин носят под одеждой такое теплое трико, и понятно, почему финны так легко одеваются даже в сильные морозы» [7, с. 317]. В структуре наднациональной «европейской идентичности» А. И. Куприн выделяет и ранжирует пласты финской и шведской культуры, подчеркивая благородство одной и мужицкую природу другой: «Трогательно, иногда чуть-чуть смешно лежит на этой мужицкой внешности след старинной феодальной шведской культуры» [7, с. 317]. Эстетизм восприятия А. И. Куприным европейской культуры даже в национальном финском варианте связан с его наблюдениями, по которым даже «в маленьком Гельсингфорсе больше цветочных магазинов, чем в Петербурге», «а по воскресеньям утром на большой площади у взморья происходит большой торг цветами, привозимыми из окрестностей… За полторы марки (пятьдесят копеек с небольшим) вы можете приобрести небольшую корзину с ландышами, гиацинтами, нарциссами. И это в исходе зимы» [7, с. 317]. Таким образом, в своем мироощущении и мировосприятии А.И. Куприн эталоном совершенства постоянно, порой подсознательно, порой осознанно и уверенно, представляет европейскую культуру. Это свидетельствует о его открытости европейским ценностям и принятии их. Однако писатель не говорит об отождествлении своей личностной персональной идентичности с ними, а использует «европейское» как критерий цивилизационного развития. Так, характеризуя непрестанно растущий успех Финляндии во всех отраслях изящных искусств, он подчеркивает, что «Суоми уже приближается к высоте великого европейского творчества и становится с ним рядом» [7, с. 341]. В сравнении с Россией А. И. Куприн видит различия не в пользу Родины, оценивая, например, публику, посещающая Atheneum, которая, по его мнению, «поражает наш русский глаз, привыкший видеть в наших музеях, картинных галереях, на выставках исключительно нарядную салонную публику». В гельсингфорсском Atheneum'e, как замечает писатель, «вы увидите в праздник самых серых тружеников – рабочих, разносчиков, прислугу, – но одетых в самое лучшее, праздничное платье». У А. И. Куприна, русского писателя-эмигранта в его записках, наблюдениях, воспоминаниях «русского европейца» слышны и мотивы восхищенного внимания эмигранта к Финляндии, и горечь русского беженца, хранящего, однако, глубоко память о России и узнающего отражения родины в истории страны Суоми. «Теперь Суоми свободна и самостоятельна, – пишет А. И. Куприн, – но некоторые вещи, более прочные, чем человеческое поколение, будут надолго, если не навсегда, напоминать о русской культуре. Это, во-первых, лиственная аллея, насаженная Петром I в Куоккале, во-вторых, – Сайменский канал, где на последнем шлюзе выгравирована четкая надпись: «Построено русскими солдатами по велению императора Николая I в таком-то году; в-третьих, Свеаборгская морская крепость; в-четвертых, памятник императору Александру II против Сената и, в-пятых, Александровская улица, Александергатан» [7, с. 341]. Все это демонстрирует возможности автобиографических очерков-воспоминаний А. И. Куприна как источника для реконструкции идентичности «русского беженца» благодаря запечатленным им образам России и Европы как «своего» и «чужого»/ «иного» социокультурного пространства. References
1. V teni velikikh: obrazy i sud'by. Sbornik nauchnykh statei / otv. red. L. P. Repina. SPb.: Aleteiya, 2010. 399 s.
2. Grigorkov Yu. A. A. I. Kuprin (Moi vospominaniya) // Sovremennik. Zhurnal russkoi kul'tury i sovremennoi mysli. 1960. № 2. S. 39-43. URL: http://kuprin-lit.ru/kuprin/vospominaniya-o-kuprine/grigorkov-kuprin.htm (data obrashcheniya 06.10.2019). 3. Demidova O. R. Metamorfozy v izgnanii. Literaturnyi byt russkogo zarubezh'ya. SPb.: Giperion, 2003. 296 s. 4. Istoriya cherez lichnost': Istoricheskaya biografiya segodnya / pod red. L. P. Repinoi. M.: Kvadriga, 2010. 720 s. 5. Istoriya, pamyat', identichnost': teoreticheskie osnovaniya i issledovatel'skie praktiki: materialy mezhdunarodnoi nauchnoi konferentsii 3–4 oktyabrya 2016 g. / pod red.: O. V. Vorob'evoi i dr. M.: Akvilon, 2016. 472 s. 6. Karsavin L. P. Filosofiya istorii. SPb.: Komplekt, 1993. 350 s. 7. Kuprin A. I. My, russkie bezhentsy v Finlyandii: Publitsistika (1919–1921). SPb.: Neva, 2001. 431 s. 8. Literaturnaya entsiklopediya Russkogo Zarubezh'ya, 1918-1940: V 3 t. M.: ROSSPEN, 1997. 9. Miller A. I. «Narodnost'» i «natsiya» v russkom yazyke KhIKh veka: podgotovitel'nye nabroski k istorii ponyatii // Rossiiskaya istoriya. 2009. № 1. S. 151–165. 10. Nikolyukin A. N. Russkogo zarubezh'ya literatura // Literaturnaya entsiklopediya terminov i ponyatii. M.: Intelvak, 2001. S.910–915. 11. Personal'naya istoriya / Otv. red. D. M. Volodikhin. M.: Manufaktura, 1999. 336 s. 12. «Ponyatiya o Rossii»: k istoricheskoi semantike imperskogo perioda: V 2 t. M.: Novoe literaturnoe obozrenie, 2012. 13. Repina L. P. Istoricheskaya nauka na rubezhe KhKh–KhKhI vv. Sotsial'nye teorii i istoriograficheskaya praktika. M.: Krug'', 2011. 560 s. 14. Rossiya i rossiiskaya emigratsiya v vospominaniyakh i dnevnikakh: Annot. ukaz. kn., zhurn. i gaz. publ., izdan. za rubezhom v 1917-1991 gg.: V 4 t. M.: ROSSPEN, 2003–2006. 15. Timofeev D. V. Metodologiya istorii ponyatii v kontekste istorii dorevolyutsionnoi Rossii. Perspektivy i printsipy primeneniya // Dialog so vremenem. 2015. № 50. S. 116–138. 16. Evolyutsiya ponyatii v svete istorii russkoi kul'tury / Otv. red. V. M. Zhivov, Yu. V. Kagarlitskii. M.: Yazyki slavyanskikh kul'tur, 2012. 328 s. |