Library
|
Your profile |
Genesis: Historical research
Reference:
Solomko Z.
“Shcheglovitovshina” as epiphenomenon of the Russian peripheral capitalism
// Genesis: Historical research.
2019. № 8.
P. 20-33.
DOI: 10.25136/2409-868X.2019.8.30521 URL: https://en.nbpublish.com/library_read_article.php?id=30521
“Shcheglovitovshina” as epiphenomenon of the Russian peripheral capitalism
DOI: 10.25136/2409-868X.2019.8.30521Received: 12-08-2019Published: 25-08-2019Abstract: This article is dedicated to the analysis of ontological aspect of such characteristic features of the Russian justice of the early XX century, which received the name of “Shcheglovitovshina”. Referring to the assessments given by the contemporaries to the activity of I. G. Shcheglovitov, the author disputes the subjective-idealistic understanding of this phenomenon as form of a private “excess”, first and foremost substantiated by the personal qualities and will of I. G. Shcheglovitov and other personas who defined the vector of judicial policy. At the same time, the research does not include the detailed reconstruction of specific historical manifestations of “Shcheglovitovshina”. Methodological tools contains the dialectic-materialistic method of cognition; concept of the dependent peripheral capitalism, particularly the conceptual apparatus of Y. I. Semyonov’s theory; ideas of V. I. Lenin, G. V. Plekhanov, L. D. Trotsky; as well as the traditional general scientific methods of research. The author believes that the systematic manifestations of the various types of legal arbitrariness in the work of Russian justice of the indicated period should be considered as a consistent epiphenomenon of the dependent peripheral-capitalist economy. The important determinants of “Shcheglovitovshina” were the inherent to the societies of the dependent peripheral capitalism at a minimum dual – internal and external – system of exploitation of non-dominant classes, noneconomic coercion to labor in the economic sphere, as well as overall crisis in the system of the Russian peripheral capitalism. The ideas substantiated in the article allow clarifying the understanding of development patterns of the Russian justice of the late XIX – early XX centuries and prerevolutionary Russian law order in general. Keywords: the rule of law, pre-revolutionary post-reform justice, legality, law and order, dependent peripheral capitalism, politarism, legal arbitrariness, politics, Marxism, subjective idealismВ либеральной мысли проникнутая беззаконием судебная политика последнего периода царствования Николая II прочно ассоциируется с именем министра юстиции И. Г. Щегловитова: господство в эти годы в судебной сфере бюрократического усмотрения и политической целесообразности, вопиющее надругательство над главными принципами Судебных уставов, идеалами инициаторов и первых деятелей реформы 1864 г. привычно именуют «щегловитовщиной». Полагаю, в либеральном историческом дискурсе деятельность этого блюстителя российского правосудия зачастую получает неверную интерпретацию, которая бросает ложную тень на закономерности развития и юстиции, и политико-правовой и социальной системы России той эпохи в целом. Иван Григорьевич Щегловитов (1861-1918), занявший кресло министра юстиции в 1906 г. и оставивший его в 1915 г. (переменил – с перерывом в полтора года – на кресло председателя Государственного совета), вошел в историю российской Фемиды как «Ванька-Каин»[1, с. V]. В молодости он, судя по разным источникам, немного играл в либерализм (по характеристике Витте, Щегловитов одно время «высказывал... трафаретно красные идеи»[2, c. 150]), но вовремя спохватился, «круто повернул вправо»[3, с. 280] и, твердо усвоив науку бюрократического успеха и политического долгожительства, сделал блестящую карьеру сначала в прокуратуре, а затем и в Сенате и министерстве юстиции, попутно получив известность и как теоретик права. Главным залогом карьерного подъема Щегловитова и его многолетнего пребывания на посту «заведующего» российской юстицией была твердая решимость следовать курсу, открыто провозглашенному одним из его знаменитых предшественников на должности министра юстиции, Н. В. Муравьевым: руководствоваться в своей деятельности прежде всего «видами правительства», а значит – держать суд, прокуратуру и следствие на коротком поводке и вовремя их одергивать, если это требуется для «охраны существующего строя». «... известно, – писал в “Истории царской тюрьмы” Михаил Гернет, – что каждый министр юстиции при царизме являлся проводником всякой беззаконности, и Щегловитову принадлежит в этом отношении бесспорное первенство. В его лице самые вопиющие нарушители элементарных требований законности всегда находили защиту. Когда кто-нибудь из “сильных мира” хотел идти еще дальше, чем шли царские законы, он обращался к министру юстиции Щегловитову, который и отдавал соответствующие приказы, не считаясь с законом»[4]. Выдающуюся роль Щегловитова «в деле развращения судебного ведомства и превращения его в отделение охранки»[5, с. 62] отмечал М. Л. Мандельштам, полагавший, что «со времени введения “судебных уставов” никто и никогда так не третировал судебного ведомства, как это делал Щегловитов»[5, c. 63]. В оценке достижений Щегловитова в области правосудия единодушны были и левые, и правые – при том, конечно, условии, что они сами не были прямо причастны к этим достижениям и не входили в число непосредственных выгодоприобретателей его судебной политики. Чего стоят хотя бы слова С. Ю. Витте, сказанные им еще в то время, когда Щегловитов был в полной силе: «Министром юстиции был назначен Щегловитов. Это – самое ужасное назначение из всех назначений министров, после моего ухода, в течение этих последних лет и до настоящего времени! Щегловитов, можно сказать, уничтожил суд. Теперь трудно определить: где кончается суд, где начинается полиция и где начинаются Азефы. Щегловитов в корне уничтожил все традиции судебной реформы 60-х годов. Я убежден в том, что его будут поминать лихом во всем судебном ведомстве многие и многие десятки лет»[2, c. 279]. По словам Витте, Щегловитов был не «главой правосудия», а скорее одной «из глав тайной секретной полиции», «полицейским орудием» в руках Столыпина[2, c. 322]. Тот же С. В. Завадский так живописал феномен «щегловитовщины» и заслуги того, кто дал этому явлению свое имя: «Всякий, кто служил в судебном ведомстве при Щегловитове (1906-1915 гг.), знает, что все мы тогда разделялись на опричнину (щегловитовцев) и земщину. Я принадлежал к земщине и не скрывал своего нерасположения к тому порядку вещей, при котором министр юстиции был дубликатом товарища министра внутренних дел, заведующего полицией»[3, c. 279]; «... я... с болью и негодованием глядел, как министр Щегловитов раскидывает по бревнышку здание русского суда, которое, несмотря на все свои недочеты, было, по моему глубокому убеждению, возведено нашими отцами лучше всех других построек русской государственности»[3, c. 280]. Явления, которые традиционно ассоциируются со «щегловитовщиной», весьма разнообразны: пытки при дознаниях, допросы с пристрастием при производстве предварительных следствий, подлоги в актах следствия, использование в качестве свидетелей платных информаторов охранного отделения и полицейских, вынесение приговоров судами на основе добытых такими способами доказательств, тенденциозный подбор судей, прокуроров, следователей и присяжных в политически окрашенных процессах, использование целой системы провокаторства и фабрикации дел, произвольное подведение тех или иных вредных или опасных с точки зрения власти деяний под не соответствующие их природе статьи репрессивных законов, инсценировка политических процессов и использование юстиции против оппозиционных думских фракций, давление на свидетелей, «строптивых» судей, следователей и прокуроров – вплоть до увольнения неугодных деятелей судебного ведомства, карьерные привилегии для реакционно настроенных и угодливых судебных деятелей, освобождение от ответственности погромщиков, провокаторов, жандармов и т. п. классово близких лиц, прочие противозаконные «практики», свидетельствовавшие о фактическом превращении ведомства Щегловитова даже не в «филиал министерства внутренних дел», а в министерство правового произвола. Своего рода апофеозом и кульминацией «щегловитовщины» стало знаменитое дело Бейлиса (1911-1913). От начала и до конца сфабрикованное юстицией, выполнявшей заказ высокопоставленных монархистов и черносотенцев, дело по обвинению киевского еврея Бейлиса в убийстве 12-летнего мальчика Андрея Ющинского в ритуальных целях (получение христианской крови для изготовления мацы) являет полный набор манипулирования судом в политических целях: здесь и изобретение самой фабулы преступления, и нежелание замечать действительных виновников убийства, членов воровской шайки, и тенденциозный подбор следователей, прокуроров, экспертов, председательствующего судьи и присяжных, и отстранение от ведения дела «своевольных» следователей, которые позволили себе отклониться от предзаданной «ритуальной» версии, – с последующими репрессиями вплоть до судебного преследования, и организация лжесвидетельств, и активное взаимовыгодное «сотрудничество» юстиции с «Союзом русского народа»[6, 7]. Как заметил Ленин, этот процесс показал, что «ничего похожего на законность в России нет и следа»[8]. Все эти проявления «щегловитовщины» зафиксированы в материалах ЧСК Временного правительства, отражены в научных публикациях, в том числе литературе, посвященной расследованиям ЧСК[9], материалах либеральной и радикальной прессы, и их систематическая реконструкция не входит в задачи этой статьи. В данном случае я хотела бы обратить внимание на один принципиальный момент, который авторы, обращающиеся к феномену «щегловитовщины», нередко упускают из виду, хотя он крайне важен для понимания закономерностей развития и функционирования дореволюционного права и суда: «щегловитовщина» – это в конечном итоге не субъективная история, и, хотя именно «щегловитовской юстиции» суждено было стать нарицательным выражением, отличия между нею и юстицией «муравьевской» или «акимовской» носят феноменальный, а не сущностный характер. В этом смысле «щегловитовская юстиция» возникла еще до того, как И. Г. Щегловитов сел в кресло министра юстиции, и хорошо осведомленные в делах судебного ведомства современники отдавали себе в этом отчет. Авторы редакционной передовицы «Права» (№ 1 за 1907 г.) замечали, что уже давно – и при муравьевском управлении министерством особенно – суд приучил общество «ничему не удивляться»[10, с. 3] и что Щегловитов был «прямым продолжателем политики Акимова»[10, c. 5]. Не зачахла «щегловитовщина» и при менее прославленных преемниках Щегловитова – А. А. Хвостове (не удержался в кресле именно потому, что попытался в каких-то вопросах, в том числе в знаменитом деле Сухомлинова[3, c. 99-100], переломить устоявшуюся практику ручного управления юстицией), А. А. Макарове, который еще в свою бытность министром внутренних дел прославился знаменитыми словами «так было, и так будет», сказанными в ответ на думский запрос по поводу расстрела рабочих на ленских приисках в апреле 1912 г.[11, 12] (примечательно, что и в его отставке какую-то роль, по всей видимости, сыграла несговорчивость по делу Сухомлинова[3, c. 100]), и Н. А. Добровольском (был ставленником проходимца Симановича, секретаря Распутина), который, как проницательно заметил П. Щеголев, лишь за недостатком времени «не успел развернуться», хотя успел стать министром-взяточником: у ЧСК был собран материал для уголовного преследования Добровольского, но не хватило времени направить его в суд[1, c. VI]. Вирус «щегловитовщины» крепко обосновался в теле российской юстиции в контрреформенный период – именно поэтому, когда Щегловитов стал откровенно обходиться с Фемидой, как с крепостной девкой, она не оказала ему никакого решительного сопротивления – последовательная защита отдельных бастионов классического буржуазного правосудия в начале XX в. была делом одиночек, «белых ворон», подобных А. Ф. Кони или С. В. Завадскому. Нет ничего удивительного и в том, что в «щегловитовщине» обвиняли и министра юстиции Временного правительства А. Ф. Керенского[3, c. 192-193]. В своих воспоминаниях С. В. Завадский прямо заявил, что «в лице Керенского судебное ведомство приобрело левого Щегловитова»[3, c. 196] (разумеется, «левым» Керенский мог показаться только человеку, занимавшему правую или умеренно-либеральную позицию) и что «И. Г. Щегловитов не лицо, а тип, приемлющий в свое лоно и правых, и левых»[3, c. 263]. У известного исследователя процесса Бейлиса А. С. Тагера есть замечание о том, что «столыпинщина» – это эпоха в российской истории, которая не завершилась со смертью ее творца, а продлилась до революции 1917 г.[6, c. 37]. То же самое можно сказать в первом приближении и о «щегловитовщине», бывшей необходимым правовым атрибутом столыпинщины как системы социальных отношений. Со своей сущностной стороны «щегловитовщина», которую одни, в согласии с установками субъективного идеализма, представляют в конечном итоге продуктом злой воли одиозной личности или некоторой группы лиц, другие – проявлением пороков исконно российского «менталитета», якобы присущего этому менталитету небрежения к праву, – всего лишь эпифеномен зависимой периферийно-капиталистической экономики, служившей базисом дореволюционного российского государства конца XIX – начала XX в. и его правовой системы. Усилиями авторов прежде всего марксистского направления было доказано, что в дореволюционной России этого периода развивались не просто капиталистические отношения, а капиталистические отношения особого типа, существенно отличавшиеся от тех социально-экономических связей, которые к тому времени утвердились в передовых западных странах[13, c. 275-280; 14]. Одна из важнейших особенностей дореволюционного российского социально-исторического организма – специфическая зависимость от западной экономики: Россия вошла в мировую экономическую систему на правах периферийной страны, эксплуатируемой странами капиталистического «центра», фактически – на правах страны, приближавшейся по своему положению к полуколонии. Денежная система и экономика России в целом находились в критической зависимости от иностранных займов и притока иностранного капитала. Вот как об этом пишет знаменитый западный историк Исаак Дойчер: «В эпоху последних Романовых великая империя была наполовину колонией. В руках западных держателей акций находилось 90 % шахт России, 50 % предприятий химической промышленности, свыше 40 % металлургических и машиностроительных предприятий и 42 % банковского капитала. Собственный капитал страны был невелик. Национальный доход явно не удовлетворял имеющиеся потребности. (…) … в основном промышленное развитие зависело от иностранного капитала. Однако иностранные предприниматели не были особенно заинтересованы вкладывать получаемые высокие дивиденды в русскую промышленность, особенно когда этому препятствовали капризы своевольной бюрократии и беспорядки в стране. (…) Царские правительства находились в слишком большой зависимости от западного финансового капитала и не могли отстаивать перед ним национальные интересы России... »[15]. В период с 1900 по 1913 г. государственный долг страны, включая внешний, достиг 12,7 млрд. руб., увеличившись на 4,8 млрд.[16]. Экономическая зависимость России от Запада еще более усугубилась в результате Первой мировой войны. «Чистый» внешний долг российского правительства на начало 1914 г. составлял 4300-4600 млн. рублей (с учетом гарантированных займов – 5404 млн.) – к октябрю 1917 г. он вырос до 14860 млн. рублей. Вся внешняя задолженность всех стран мира составляла к началу 1917 г. 16385 млн. долларов по паритету, из которых на Россию приходилось 5937 млн. долларов (36,2 %). «Такой колоссальный долг, – заключает Ю. И. Семенов, – Россия никогда бы выплатить не смогла. Она была обречена превратиться из зависимой страны в настоящую полуколонию»[13, c. 282]. Никак не решило проблему зависимости России от западных кредиторов и буржуазное Временное правительство[17, c. 505-513], при котором государственный долг «рос, как снежный ком»[17, c. 513], и к англо-французским долгам прибавились долги американские, итальянские и японские[17, c. 531]. Солидная доля прибавочного продукта, который производился российским пролетариатом и крестьянством, вывозилась из страны и оседала в карманах западных кредиторов и инвесторов. «Вместо 4-5 % дивиденда, получаемого у себя на родине, иностранные капиталисты получали в России от 20 до 30 %. За время с 1887 по 1913 г. чистая прибыль иностранных капиталистов на вложенный в России капитал составила 2326 млн. руб., или на 30 % больше инвестируемого капитала (1783 млн. руб.) Это, – заключает И. Маевский, – была, по существу, безэквивалентная дань, которую выплачивала Россия иностранному капиталу, осуществлявшему в отношении нее политику диктата и дискриминации, политику подрыва ее производительных сил за счет хищнической эксплуатации ее природных богатств и человеческой энергии, политику превращения ее в сферу своего влияния, в свой аграрно-сырьевой придаток»[18]. Таким образом низшие классы России оказывались под гнетом не только внутригосударственной, но и межгосударственной, межнациональной эксплуатации[14, c. 354-377]. В обществах зависимого периферийного капитализма, наряду с капиталистическими, сохраняются и играют заметную роль некапиталистические отношения. Дореволюционная Россия конца XIX – начала XX в. не была исключением. В ней, по словам Ленина, новейший капиталистический империализм был оплетен «особенно густой сетью» докапиталистических отношений[19]. Именно эти отношения трактовались и до сих пор трактуются многими исследователями как «пережитки феодализма». Однако в действительности в России картину классических буржуазных отношений «смазывали» не феодальные пережитки, а элементы того способа производства, который в докапиталистической России долгое время был господствующим и проявления которого часто именовались «азиатчиной». Одно из наиболее глубоких осмыслений этого явления – как особой разновидности азиатского способа производства (политаризма) – дал Ю. И. Семенов[13, 20]. При таком способе производства господствующей формой собственности на средства производства является собственность государственная, а господствующим классом – ядро государственного аппарата. Для любого политаризма характерно использование, помимо экономического, внеэкономического принуждения к труду, а также – в пределе – наличие у главы государства права на жизнь и смерть всех своих подвластных, что означает обязательное систематическое использование репрессивного аппарата государства как инструмента государственного террора. Согласно Ю. И. Семенову, предшественником российского паракапитализма был не просто политарный, а державополитарный способ производства[13, c. 269; 20, c. 267-268], но в любом случае политаризм предполагает особую роль государственного аппарата в социальной структуре, консолидированность его высших слоев в качестве специфического господствующего класса, эксплуатирующего остальное общество. Существенное отличие общественного строя России второй половины XIX – начала XX в. как от западного капитализма, так и от феодализма более или менее отчетливо осознавали многие современники, указывавшие на особую роль бюрократии и различных военизированных государственных структур (армии, полиции, тюрем) в российском обществе. Широко известно ленинское определение российского империализма как «военно-бюрократического»[21]. Проводя параллели между генезисом западного «бюрократического абсолютизма», в который развилась средневековая сословная монархия, и российским общественно-политическим строем, Л. Троцкий писал: «... в 80-е и 90-е годы XIX в. русское правительство стояло перед лицом мира как колоссальная военно-бюрократическая и фискально-биржевая организация несокрушимой силы», «эксплуатируя при помощи своего фискально-военного аппарата до крайней степени страну, правительство довело свой годовой бюджет до колоссальной цифры – до 2 миллиардов рублей. Опираясь на свою армию и свой бюджет, самодержавное правительство сделало европейскую биржу своим казначейством, а русского плательщика – безнадежным данником европейской биржи»[22]. Политик П. Н. Милюков в одной из своих работ обратил внимание на то, что между царем и народом (русской общественностью) было особого рода бюрократическое «средостение»[23], а проницательный Н. П. Карабчевский, говоря о дореволюционной России этого периода, использовал определение «сановно-чиновничий абсолютизм», уточняя, что этот абсолютизм не был царским[24, c. 17]. Без бюрократии, настаивал известный дореволюционный специалист по фабричному законодательству М. Г. Лунц, «не обходится ни одно правительство мира, однако, нигде бюрократический режим с сопровождающим его ограничением прав личности не получил такого распространения и силы, как у нас»[25]. Знакомство с дореволюционной политико-правовой публицистикой и научными статьями, посвященными критическому анализу разных сторон существовавшего строя, позволяет заключить, что понимание «бюрократического строя», «бюрократического режима» в качестве одного из главнейших пороков тогдашнего социального устройства было общим местом «оппозиционного» мировоззрения. К примеру, словами «бюрократический строй», «бюрократический режим», «властвование бюрократии», «бюрократическое самовластье», «бюрократическая система» пестрят страницы газеты «Право» – вплоть до того, что они встречаются по нескольку раз в одном выпуске в публикациях разных авторов[26, 27], употребляются в каждом из подряд идущих выпусков[26, 27, 28, 29, 30]. Политическая мощь российской бюрократии обеспечивалась правом распоряжения колоссальным земельным фондом (удельные, кабинетные и государственные земли), собственностью на другие важнейшие средства производства и инфраструктурные объекты (казенные заводы, железные дороги и др.), государственным контролем над крупными финансовыми потоками (в том числе посредством Государственного банка), щедрым бюджетным финансированием бюрократического аппарата и силовых структур, винной монополией. Периферийный и зависимый характер капитализма обусловил и другие особенности общественного строя дореволюционной России рассматриваемого периода, в немалой степени определившие процессы в сфере юстиции. В конце XIX – начале XX в. Россия была не индустриальной, а в лучшем случае аграрно-индустриальной страной с довольно специфичной структурой населения. Сохранялось и продолжало играть важную роль сословное деление. Основную массу населения составляли сельские жители – по соотношению численности городского и сельского населения Россия серьезно отставала от наиболее развитых стран[31]. Крестьянское сословие, будучи господствующим по численному составу, выступало основным налогоплательщиком и находилось под гнетом жесточайшей – как минимум двойной – эксплуатации: со стороны постоянно повышавшего налоги правительства и со стороны помещиков, у которых малоземельные в основной своей массе крестьяне вынуждены были брать в аренду землю. Также в карман российского крестьянина прямо или косвенно запускали руку и другие субъекты российского паракапитализма: западные кредиторы русского правительства (долги выплачивались в значительной степени за счет собранных с крестьянства налогов), жившие за счет ростовщичества сельские кулаки-мироеды и российские и западные промышленные магнаты, у которых крестьянство приобретало по завышенным ценам сельскохозяйственную технику. «Русский промышленный капитал, – писал М. Туган-Барановский, – питается не только соками эксплуатируемых им рабочих, но и соками других, некапиталистических производителей, прежде всего земледельца-крестьянина. Земледелец, который покупает плуг или косу по цене, вдвое высшей стоимости производства, еще больше участвует в создании высокой нормы прибыли Юзов, Коккерилей и прочих владельцев металлургических заводов, чем их собственные рабочие. В этой возможности стричь овец, так сказать, вдвойне, жечь свечу с обоих концов, и заключается секрет привлекательности России для иностранных капиталистов»[32]. По отношению к крестьянству применялись и весьма «самобытные» формы внеэкономического и нелегализованного принуждения вне аграрных отношений, которые также подтверждают существование в недрах российского периферийного капитализма докапиталистических способов производства. Так, в статье, посвященной народному движению в Закавказье, Г. Туманов сообщает о том, что строительство и ремонт дорог осуществлялись главным образом личным трудом крестьян, а местные чиновники установили много разных повинностей, никакими законами не предусмотренных. К примеру, если по надобности землевладельца в село приезжало какое-то должностное лицо, то именно крестьяне за свой счет обеспечивали его проживание. Необходимая чиновнику лошадь также добывалась крестьянами. Дело доходило до того, что землемеры, производя межевые работы у землевладельца, пользовались даровыми услугами крестьян[33]. Под гораздо бóльшим гнетом эксплуатации, чем пролетариат стран Запада[34], находился и российский рабочий класс, – как следствие, трудовые отношения между рабочими и работодателями облекались не в классические буржуазные правовые одежды, а в формы, имевшие ярко выраженные черты «азиатчины». Исследовали сословно-классовой структуры дореволюционной России этого периода обращают внимание на «пережитки патриархальных отношений» в фабричном законодательстве и основанных на нем трудовых отношениях: многочисленные отступления от законов в этой сфере, различные формы зависимости работников – «в связи со сдачей ими видов на жительство при поступлении на работу, проживанием в фабричных казармах, где действовал порядок принуждения и контроля, задолженностью рабочих хозяевам в результате получения продуктов из харчевых лавок и т. д.»[35, c. 502]. Историки и специалисты по фабричному законодательству неоднократно указывали на преобладание в российском фабричном законодательстве конца XIX – начала XX в. административно-полицейского начала над гражданско-правовым[36; 35, c. 502]. «Тяжелое материальное положение рабочего, – писал в вышедшей в 1907 г. книге В. Канель, – становится еще более тяжелым в силу его бесправия, того рабского состояния, в которое ввергли его действующие узаконения об охране труда. Жизнь русского рабочего протекает в тяжелой атмосфере злобы и ненависти, – атмосфере, окончательно подрывающей его физические и духовные силы. На каждом шагу он чувствует тяжелую опекающую его власть, не дающую ему повернуться ни вправо, ни влево, угрожающую ему мучительными пытками и грозными карами за малейшие усилия уклониться от своей прямой задачи – служить капиталу, увеличивать прибыль»[37]. Однако перечисленные выше формы зависимости, равно как и упоминаемые в литературе различные формы полицейского и административного воздействия на рабочих были не просто «патриархальными пережитками», а необходимыми при периферийном капитализме условиями получения собственниками средств производства своей нормы прибыли. Специфика социально-экономического строя сказалась на характере дореволюционного российского правопорядка. Поскольку в симбиозе с капитализмом существовали неизжитые моменты других способов производства, «азиатчины» (политаризма), постольку в правовой сфере становилась неизбежной «корректировка» принципов и форм, присущих буржуазному режиму «правления права», мерами государственно-правового произвола и формами «административно-командного» правового регулирования, причем последние не столько мешали развитию периферийного капитализма, сколько ему благоприятствовали[14, c. 383-384].Буржуазный режим «правления права», как это в XX в. еще раз убедительно доказала история многих стран Латинской Америки и Азии, не обеспечивает возможности для такой сверхэксплуатации, которая отличает экономику всех паракапиталистических обществ. Другими словами, жесткая двойная – внутренняя и внешняя – классовая эксплуатация с необходимостью превращает режимы соответствующих стран в авторитарные: прибавочный продукт, в котором заинтересованы уже два кармана, неизбежно приходится выбивать с помощью мер в том числе внеэкономического принуждения. Объективной закономерностью, предопределенной существовавшим способом производства, было и особое положение силовых структур дореволюционного российского государства – полиции, армии, жандармерии, военных судов и т. д. – и той части политической элиты, которая занимала ключевые посты в этих ведомствах. В отличие от ортокапиталистических европейских государств, где государственный аппарат принуждения по большому счету выступает «слугой» буржуазии, исполнителем ее политического заказа, в дореволюционной России рассматриваемого периода эти силовые структуры представляли интересы в первую очередь не классической буржуазии как таковой (буржуазии, ориентированной на развитие классических ортокапиталистических отношений), а относительно самостоятельного и более или менее консолидированного социального «блока», включавшего в себя ту часть дворянства, буржуазии и высшего чиновничества (эти социальные группы в значительной степени пересекались и сращивались), которая связывала свое будущее с сохранением именно периферийного капитализма и самодержавия как его политической формы, а в развитии классического ортокапитализма и присущих ему форм «правления права», в том числе ограничений всевластия бюрократии формами буржуазного правосудия, по меньшей мере не находила для себя никакой выгоды, но чаще – оправданно видела для себя угрозу. «Независимость суда, несменяемость судей, гласность, – резонно заключал в 1905 г. правовед Н. Лазаревский, – все это такие начала, в проведении которых в государственных учреждениях бюрократия не может не видеть величайшего для себя зла, и потому борется всеми зависящими от нее мерами с этими началами…»[38]. Таким образом, «повышенная» репрессивность российской юстиции начала XX в. была объективно предопределена специфическим социально-экономическим строем. В странах зависимого периферийного капитализма, где имеют более или менее значительный вес политарные отношения («азиатчина»), систематический выход судебных органов – особенно в период масштабных социальных кризисов – из рамок «нормального» буржуазного правового поля, превращение их в инструменты прямых, в том числе массовых, репрессий, в орудия государственного террора является объективной закономерностью, и история России конца XIX – начала XX в. дает ценный эмпирический материал, на котором эту закономерность можно проследить. Возведенный Щегловитовым в норму бюрократический произвол в правовом поле – необходимый атрибут тех самых элементов политаризма («бюрократического абсолютизма», или «азиатчины»), которые имели значительный вес в общественном строе России начала XX в. Примечательно, что С. В. Завадский в одной из приведенных выше цитат говорит о делении всех деятелей судебного ведомства эпохи Щегловитова на две группы – «опричнину (щегловитовцев)» и «земщину»: таким образом он точно подметил политарную природу щегловитовской юстиции, поскольку реальная историческая «опричнина» была одним из столпов политарного строя российского государства эпохи Ивана Грозного[13, c. 269]. Ручное управление юстицией, двойные и тройные правоприменительные стандарты, объективное снижение роли закона как формы выражения права, повышение роли таких форм права, которые не очень характерны для классического капиталистического общества (латентное право, различные неофициальные и полуофициальные циркуляры и т. п.), выход на первый план при принятии правоприменительных решений соображений не законности, а целесообразности, правовой партикуляризм суть объективные характеристики правовых систем зависимого периферийного капитализма. Все эти явления, которые в буржуазном правопонимании нередко истолковываются как неправо, должны быть осмыслены применительно к периферийно-капиталистическим обществам и обществам политарного типа именно как нормальность, которая задана социальной материей и которую люди, в том числе министры юстиции, не выбирают, – точно так же, как нормальностью феодального общества является «кулачное право». Именно поэтому «щегловитовщину» следует понимать не субъективно-идеалистически, а как закономерное явление, становящееся обыденностью на определенных стадиях существования классового общества. Произошедшая ревизия идеалов судебной реформы 1864 г., пренебрежение законностью, постоянное скатывание государства в правовой произвол были, таким образом, объективно обусловлены, а субъективная «щегловитовщина», то есть мотивация и поступки активных деятелей этого процесса, в конечном итоге была явлением вторичным, пеной на поверхности социально-экономических отношений. «… индивидуальные особенности личности, – писал Г. В. Плеханов в работе “К вопросу о роли личности в истории”, – делают ее более или менее годной для удовлетворения тех общественных нужд, которые вырастают на основе данных экономических отношений, или для противодействия такому удовлетворению», однако, если благодаря своему уму и характеру, влиятельные личности «могут изменить индивидуальную физиономию событий и некоторые частные их последствия, … они не могут изменить их общее направление, которое определяется другими силами»[39]. Даже если признать Щегловитова значимой по историческим меркам личностью, он своей деятельностью лишь влиял на «индивидуальную физиономию событий», но не задавал их «общего направления». Щегловитов, как и Н. В. Муравьев, как и многие другие слуги царского режима, всего лишь умело подстраивались под объективно данные условия своего времени, в конечном итоге и предопределившие эту «эпоху растления русской юстиции» (выражение Л. Троцкого[7, c. 473]). Если у Щегловитова и была какая-то особая заслуга на этом поприще, то она состояла в том, что он отлично усвоил правила игры и стал своего рода лучшим учеником – предупредительным, ревностным и беспринципным, и намного проще поверить тому, что Щегловитов мог иной раз действовать по указке своей властной супруги[40], чем представить его в виде рокового деятеля, который своей волей направил российское правосудие по ложному пути. О нем, как и о многих других, кто был с ним в одном политическом лагере и следовал тем же курсом, можно сказать то же, что А. Блок писал о последнем министре внутренних дел Российской империи А. Д. Протопопове и других деятелях царского режима, которые в 1917 г. стали фигурантами расследований ЧСК: «Так сказать, не он был, а “его было”, как любого из них»[41]. Воспринимается же Щегловитов как фигура более одиозная, чем, скажем, Н. В. Муравьев, благодаря нескольким обстоятельствам. В период, когда Щегловитов заведовал министерством юстиции, суд гораздо активнее, чем раньше, использовался в качестве орудия борьбы с противниками режима, с освободительным движением, что было связано и со значительным подъемом самого этого движения, и с принятием закона от 7 июня 1904 г. Сам режим к тому времени еще дальше скатился по наклонной плоскости, стал еще менее действительным в гегелевском смысле этого понятия, поэтому его лихорадочные и отчаянные попытки обрести точку опоры находили еще меньше сочувственного отклика в общественном сознании. Режим прошел точку невозврата, и Щегловитову выпала незавидная участь защищать эту уже обреченную форму в стадии, близкой к агонии. В этом смысле «щегловитовщина» – еще и доказательство той закономерности функционирования правовой системы любого капиталистического общества (или общества, где капиталистические отношения так или иначе достаточно сильны), которую предельно точно сформулировал Е. Б. Пашуканис: форма так называемого «правового государства», «правления права», в которую в той или иной степени облекается общество с развитым рыночным обменом, имеет свойство превращаться в «бесплотную тень» всякий раз, когда она входит в противоречие с основными интересами господствующего класса[42]. Иначе говоря, там, где предельно обостряются классовые антагонизмы, юстиция, оказавшаяся одним из последних бастионов существующего строя, неизбежно в той или иной степени приобретает черты «щегловитовской» – в странах зависимого периферийного капитализма это случается чаще, чем в странах ортокапитализма, где социальные антагонизмы в общем и целом, как правило, оказываются более смягченными и условная «щегловитовщина» являет себя реже и не в таком ярком виде. Так или иначе, знакомство с конкретными проявлениями «щегловитовщины» и уяснение ее закономерного характера служит хорошим противоядием против научно несостоятельных, но идеологически эффективных мифов о том, что власть и судебное ведомство в дореволюционной России эпохи царствования Николая II были в целом привержены праву и всячески радели о приоритете законности, что в стране шел процесс – хотя бы даже и противоречивый – становления «правового государства».
References
1. Shchegolev P. E. Ko vtoromu tomu // Padenie tsarskogo rezhima. Stenograficheskie otchety doprosov i pokazanii, dannykh v 1917 g. Chrezvychainoi Sledstvennoi Komissii Vremennogo Pravitel'stva. Redaktsiya P. E. Shchegoleva. T. II. L – M.: Gosudarstvennoe izdatel'stvo, 1925. S. V-VI.
2. Vitte S. Yu. Vospominaniya: Tsarstvovanie Nikolaya II. T. 2. M. – Petrograd: Gosudarstvennoe izdatel'stvo, 1923. 518 s. 3. Zavadskii S. V. Na puti k revolyutsii: Iz arkhiva moei pamyati; Na velikom izlome: Otchet grazhdanina o perezhitom v 1916-1917 godakh. M.: Kuchkovo pole, 2017. 302 s. 4. Gernet M. N. Istoriya tsarskoi tyur'my. T. 4. Petropavlovskaya krepost'. 1900-1917. M.: Gosyurizdat, 1962. C. 137. 5. Mandel'shtam M. L. 1905 god v politicheskikh protsessakh: Zapiski zashchitnika. M.: Izd-vo Vsesoyuznogo obshchestva politkatorzhan i ssyl'no-poselentsev, 1931. 392 s. 6. Tager A. S. Tsarskaya Rossiya i delo Beilisa: Issledovanie po neopublikovannym arkhivnym dokumentam. M.: Sovetskoe zakonodatel'stvo, 1934. 324 s. 7. Trotskii L. Pod znakom dela Beilisa // Sochineniya. T. 4. Pered istoricheskim rubezhom. Politicheskaya khronika. M. – L.: Gosizdat, 1926. S. 462-476. 8. Lenin V. I. K voprosu o natsional'noi politike // PSS. Izd-e 5-e. T. 25. M.: Politizdat, 1969. S. 64. 9. Krakovskii K. P. «Shcheglovitovskaya yustitsiya» v Rossii: (Ministerstvo yustitsii pozdneimperskogo perioda po materialam Chrezvychainoi sledstvennoi komissii Vremennogo pravitel'stva). M.: Yurlitinform, 2014. 200 s. 10. Iz itogov // Pravo. 1907. № 1. Stlb. 1-5. 11. Trotskii L. Lenskaya boinya i otvet proletariata // Sochineniya. T. 4. Pered istoricheskim rubezhom. Politicheskaya khronika. M. – L.: Gosizdat, 1926. S. 444-452. 12. Vladimirova V. Rasstrel rabochikh na Lene // http://saint-juste.6te.net/vera_vladimirova.html (data obrashcheniya: 20. 08. 2019). 13. Semenov Yu. I. Filosofiya istorii ot istokov do nashikh dnei: Osnovnye problemy i kontseptsii. M.: Staryi sad, 1999. 380 s. 14. Kagarlitskii B. Periferiinaya imperiya: Rossiya i mirosistema. M.: Ul'tra. Kul'tura, 2004. 528 s. 15. Doicher I. Nezavershennaya revolyutsiya. Rossiya: 1917 – 1967. M.: Inter – Verso, 1991. S. 170-171. 16. Anfimov A. Tsarstvovanie imperatora Nikolaya II v tsifrakh i faktakh // Otechestvennaya istoriya. 1994. № 3. S. 59. 17. Sidorov A. L. Finansovoe polozhenie Rossii v gody pervoi mirovoi voiny (1914-1917). M.: Izd-vo Akad. nauk SSSR, 1960. 579 s. 18. Maevskii I. K voprosu o zavisimosti Rossii v period Pervoi mirovoi voiny // URL: http://scepsis.net/library/id_644.html (data obrashcheniya: 14. 06. 2019). 19. Lenin V. I. Imperializm, kak vysshaya stadiya kapitalizma // PSS. Izd. 5-e. T. 27. M.: Politizdat, 1969. S. 378. 20. Semenov Yu. I. Politarnyi (aziatskii) sposob proizvodstva: Sushchnost' i mesto v istorii chelovechestva i Rossii. Filosofsko-istoricheskie ocherki. M.: URSS, 2011. 376 s. 21. Lenin V. I. Itogi diskussii o samoopredelenii // PSS. Izd. 5-e. T. 30. M.: Politizdat, 1962. S. 58. 22. Trotskii L. D. Itogi i perspektivy. Dvizhushchie sily revolyutsii // On zhe. K istorii russkoi revolyutsii. M.: Politizdat, 1990. S. 90. 23. Milyukov P. N. Tri popytki (K istorii russkogo lzhe-konstitutsionalizma). Parizh: Presse Franco-Russe, 1921. S. 6. 24. Karabchevskii N. Chto glaza moi videli. II. Revolyutsiya i Rossiya. Berlin: Izd-vo D'yakova, 1921. 168 s. 25. Lunts M. G. Programmnye voprosy // On zhe. Sbornik statei. Iz istorii fabrichnogo zakonodatel'stva, fabrichnoi inspektsii i rabochego dvizheniya v Rossii. M: Tip. «Pechatnoe delo», 1909. S. 319. 26. Korolenko V. G. Sovremennoe polozhenie i pechat' // Pravo. 1905. № 14. Stlb. 1063-1070. 27. Ratner M. B. Krest'yanskii vopros // Pravo. 1905. № 14. Stlb. 1082. 28. Grimm E. Nashe politicheskoe polozhenie // Pravo. 1905. № 15. Stlb. 1159-1170. 29. Speranskii V. Universitetskaya nauka i politika // Pravo. 1905. № 16. Stlb. 1247-1255. 30. Shipovskaya programma // Pravo. 1905. № 17. Stlb. 1343-1353. 31. Rossiya 1913 god. Statistiko-dokumental'nyi spravochnik / Otv. red. A. P. Korelin. SPb.: Blits, 1995. S. 23. 32. Tugan-Baranovskii M. Russkaya fabrika v proshlom i nastoyashchem. Istoriko-ekonomicheskoe issledovanie. T. I. Istoricheskoe razvitie russkoi fabriki v XIX veke. SPb.: Izd-vo O. N. Popovoi, 1900. S. 369-370. 33. Tumanov G. Narodnoe dvizhenie v Zakavkaz'e // Pravo. 1905. № 18. Stlb. 1472-1473. 34. Mikulin A. K voprosu o vos'michasovom rabochem dne // Pravo. 1906. № 44. Stlb. 3389. 35. Ivanova N. A., Zheltova V. P. Soslovno-klassovaya struktura Rossii v kontse XIX – nachale XX veka. M.: Nauka, 2004. 572 s. 36. Lunts M. G. Fabrichnoe zakonodatel'stvo v Rossii // On zhe. Sbornik statei. Iz istorii fabrichnogo zakonodatel'stva, fabrichnoi inspektsii i rabochego dvizheniya v Rossii. M: Tip. «Pechatnoe delo», 1909. S. 44-57. 37. Kanel' V. Rabochii dogovor. K voprosu o polozhenii rabochego klassa v Rossii. Chast' I-ya. M.: Izd. S. Skirmunta, 1907. S. 257. 38. Lazarevskii N. Byurokratiya i obshchestvo // Pravo. 1905. № 4. Stlb. 211. 39. Plekhanov G. V. K voprosu o roli lichnosti v istorii // Sochineniya. V 24-kh tomakh. T. VIII. M. – Petrograd, 1923. S. 296, 298. 40. Tri poslednikh samoderzhtsa. Dnevnik A. V. Bogdanovich. M. – L.: Izd-vo L. D. Frenkel', 1924. S. 471. 41. Blok A. Dnevnik 1917 goda // Sobr. soch. T. 7. M. – L.: Goslitizdat, 1963. S. 288. 42. Pashukanis E. B. Obshchaya teoriya prava i marksizm // On zhe. Izbrannye proizvedeniya po obshchei teorii prava i gosudarstva. M.: Nauka, 1980. S. 141. |