Library
|
Your profile |
Philosophical Thought
Reference:
Nilogov A.S.
Michael Polanyi’s concept of “tacit knowledge” as a foreknowledge of the philosophy of anti-language
// Philosophical Thought.
2017. № 3.
P. 12-35.
DOI: 10.7256/2409-8728.2017.3.18684 URL: https://en.nbpublish.com/library_read_article.php?id=18684
Michael Polanyi’s concept of “tacit knowledge” as a foreknowledge of the philosophy of anti-language
DOI: 10.7256/2409-8728.2017.3.18684Received: 07-04-2016Published: 20-04-2017Abstract: This article is dedicated to the concepts of personal knowledge of the British methodologist Michael Polanyi (1891-1976), according to which any knowledge handled by a scholar always carries an individual imprint. A private example of this concept is the hypothesis about the existence of tacit (implicit) knowledge, which is suggested in gnoseological experience by the virtue of using the language. The anti-language interpretation of the hypothesis of tacit knowledge comprises the problematic part of the work, during the course of which was possible to plan the heuristic decisions based on the non-standard semiotic and meta-semiotic material. The scientific novelty of the research consists in the following: the concept of tacit knowledge is of Polanyi is interpreted through the concrete base of anti-language data, by means of which this concept becomes methodologically accurate. In turn, the consideration of the linguistic intuitions of Polanyi allowed confirming a number of anti-language hypothesis that illustrate the sphere of the inexpressible in both, language and meta-language of science. Keywords: Inanity, Inexpressible, Principle of initial delay, Philosophy of anti-language, Formalization, Anti-word, Tacit knowledge, Anti-language, Personal knowledge, Polanyi…даже если мы думаем о вещах, а не о языке, мы сознаём присутствие языка во всяком мышлении (и в этом смысле наше мышление превосходит мышление животных) и не можем ни мыслить без языка, ни понимать язык без понимания вещей, на которые направлено наше внимание.
М. Полани [1, с. 149]
Английский учёный Макс Полани (1891 – 1976) вошёл в историю и методологию философии как автор оригинальной концепции личностного знания. Согласно ей любое знание, каким бы ни оперировал учёный, всегда носит индивидуальный отпечаток. Особое внимание в своей теории Полани уделяет так называемому неявному (имплицитному) знанию, то есть такому знанию, которое подразумевается в опыте познания через оперирование языком. Семантическая константа неопределённости неявного знания характеризуется тем, что отсутствуют конкретные величины, которые бы могли логически измерить понятие и его предметное значение – денотат. Следовательно, любой термин нуждается в контекстуальной реконструкции, а уж дедуктивные умозаключения и вовсе предполагают неформализируемый коэффициент. Сама же формализация может быть приложима лишь к объектной теории, достаточно бедной и неполной, но никак не к метатеории, которая всегда интерпретируется субъектом познания, чей личностный опыт формализуем опять же частично. В связи с этим нам видится, что именно неявное знание в трактовке Полани методологически ближе всего нашей философии антиязыка, разрабатываемой на междисциплинарном стыке генеалогии, лингвистики, математики, психологии и философии ([2],[3],[4],[5],[6],[7],[8],[9],[10],[11],[12],[13],[14],[15],[16],[17],[18],[19],[20]). В философии антиязыка ставятся и решаются следующие онтолого-гносеологические проблемы: 1) номинация (именования) того, что в принципе невыразимо в естественном человеческом языке (для внешних вещей-референтов); 2) номинация (именования) того, что невыразимо в естественном языке человеческими каналами получения информации (то, что лежит по ту сторону человеческого способа существования); 3) номинация (именования) того, что в целом пытается вырваться за ограничивающий принцип «изначального опоздания» (действие принципа «изначального опережения»), присущий всем семиотическим (различающим от «différance») системам. Наше рабочее определение антиязыка таково: система (совокупность) классов антислов, которые представляют соответствующие области частично или полностью не поименованного бытия. Антислово трактуется как такая антиязыковая единица, которая полностью или частично не может быть выражена в языке, то есть воплотиться как настоящее слово в совокупности всех его признаков. Чтобы не показаться голословными, внимательно вчитаемся в монографию Макса Полани «Личностное знание» (М., 1985) [1], где он на многочисленных примерах удостоверяет присутствие неявного (имплицитного) знания. Путём деконструктивного комментирования текста Полани мы постараемся показать то эвристическое общее, что роднит нашу философию антиязыка с его концепцией имплицитного знания. Исходным пунктом посткритической философии Полани является гипотеза о неформализируемости любой теории, под которой понимается семантическая несоразмерность терминов одной теории в сравнении с терминами другой теории. Причём само такое сравнение оказывается методологически некорректным, так как сравниваются всегда индивидуальные теории, пускай и претендующие на объективизированный статус. Раскрытию содержания понятия «неявного знания», по Полани, мешает гносеологическая сущность этого типа знания ex definitio. Будучи подразумеваемым, скрытым, тайным, оно постоянно ускользает от строгих определений, поэтому Полани стремится дать ему операциональную дефиницию, показывая, каким образом оно работает в процессе познания. Конечно, Полани ни в коей мере не отрицает возможности экспликации неявного знания, правда, считает её довольно поверхностной для того, чтобы проникнуть в подлинные глубины «неизречённого», а в нашем случае – принципиально неизрекаемого, то есть такого знания, которое в принципе не может быть извлечено из антиязыка в язык, а именно – воязыковлено. Чаще всего нам приходится иметь дело с усреднённым пониманием, которое конвенциально устраняет диалектический переход неявного знания в явное и наоборот, упрощая сложные процессы и явления в угоду транслируемости информации. С другой стороны, столь нарочитая методологическая релятивизация знания имеет под собой и объективные причины, ведь та информация, которую мы получаем посредством человеческих органов чувств намного богаче той, что попадает в сознание, следовательно, человек, вопреки эпистемологической максиме Сократа, всегда знает больше, чем может выразить словами. Речь может идти о неосознанных ощущениях (subceptions), образующих эмпирический базис имплицитного знания. Сегодня в этом вопросе нет серьёзных разногласий, ведь накоплен большой массив данных, подтверждающих тезис Полани, в том числе постулируемая нами философия антиязыка, которая на обширном лингвистическом материале призвана продемонстрировать это неявное знание. Психофизиологическая доказательная база неявного знания, например, рассмотрена в монографии российского философа И. А. Бесковой «Природа сновидений (эпистемологический анализ)» (М., 2005) [21], а также в наших статьях, развивающих идеи Бесковой на материале философии антиязыка ([8],[9]). Достаточно сослаться на современного отечественного нейрофизиолога С. В. Савельева, по словам которого у человека только 18 основных органов чувств и ещё около 10 неосновных ([22],[23]). (С другой стороны, данный подход может показаться притянутым за уши: если мы возьмём три рецептора в носу, то каждый из них (например, рецептор феромонов) претендует именоваться отдельным органом чувств. Однако существует одна сложная обонятельная сенсорная система – нос, отвечающая за анализ химического состава среды, правда, и состоящая из множества компонентов, которые отвечают за детектирование определённых химических веществ. Называть каждый компонент отдельным органом чувств – это терминологическая ошибка, а именно – нарушение такого методологического приёма, как «бритва Оккама», запрещающая умножение сущностей без необходимости.) Семантическая неопределённость личностного знания, на которую ссылается М. Полани, лаконично выражается словами австрийского философа Л. Витгенштейна о том, что «значение слова – это его употребление в языке» [24, с. 99]. Так контекстуально постулируемое значение слова конгениально подтверждает мысль Полани о личностном знании и том неявном его объёме и содержании, которые всегда ускользают от непроницательного читателя. (Для современного чтения это вообще непозволительная роскошь, ведь лишь единицы могут позволить себе вдумчивое прочтение, обладая оптимальными условиями для подобного времяпрепровождения: потребность в чтении, наличие свободного времени, возможность уединиться.) Конечно, трактовка Витгенштейна, особенно в лексикографическом преломлении, будет постоянно натыкаться на узусное словоупотребление, экономя на окказиональной стороне, за исключением словарей языка известных литераторов. Однако не стоит забывать и о том, что научные и философские тексты обладают двойной (а то и тройной) степенью непрозрачности (нетранспарентности), то есть трудны для понимания обычным людям (первая степень), самим учёным и философам (вторая степень), а также самим авторам (третья степень), написанное которыми понималось в акте письма – предельно контекстуально, тогда как в акте чтения повторить изначальность понимания практически невозможно. Герменевтически это означает следующее: на понимающее прочтение одной страницы текста должно быть потрачено столько же времени, сколько понадобилось автору на её написание (а ведь порой на это уходит до нескольких часов!). По словам Полани, «всякая попытка полностью исключить человеческую перспективу из нашей картины мира неминуемо ведёт к бессмыслице» [1, с. 20], которую семантически не под силу высказать на человеческом языке, представляющем собой семиотическую систему. Нам пришлось ввести даже соответствующий «оператор бессмысленности», благодаря которому проникновение бессмыслицы в язык мыслимо лишь операторно, то есть как функционал-сущности (например, n-мерность – двухмерность, трёхмерность и т. п.; в данном случае – n-бессмысленность, которая протаскивает в небессмысленный язык фантом операторной бессмыслицы)? Поистине: недостаточная (не)воспринимаемость данного оператора свидетельствует (интересно поближе познакомиться с этим свидетелем) о его недостаточном (не)существовании, или недостаточной (не)мыслимости. Но что принципиальней: недостаточная (не)воспринимаемость (с кем не бывало!) или недостаточность (не)существования (абстрактная абракадабра)? То, что не может быть обессмыслено, немыслимо до тех пор, пока бессмыслица является критерием собственного смысла, будучи замкнутой на тавтологическую автореферентность: автореференция – это не тавтология, а то, что служит самопредставлением вещи (например, смысл слова как референт самого слова). Если бессмыслица является представлением самой себя, то, не выяснив смысла бессмыслицы, существует риск холостого уподобления бессмыслицы бессмыслице (смысл бессмыслицы – бессмыслица, которая должна быть различена со своей тавтологией: пример бессмыслицы непереводим на язык смысла, поскольку смыслом бессмыслицы является не бессмыслица смысла, несмотря на технический бинаризм в оперировании терминами, а бессмыслица самой бессмыслицы, когда бессмыслица обессмыслена, то есть отсутствует вообще потребность в бессмыслице). Бессмысленность может быть обессмыслена путём упразднения различия между смыслом и бессмыслицей, а именно: благодаря сведению смысла к его автореференции – смыслу смысла, который представляет собой не метасмысл, иначе бы потребовалось умножение сущностей, а то достаточное основание, которое нередуцируемо к différance. Смысл смысла – в абсолютной бессмыслице, которая является неразличающим пределом, отграничивающим смысл от бессмыслицы: поскольку беспрецедентность бессмыслицы противоречит прецедентности смысла, постольку смысл смысла не поддаётся не только осмыслению, но и обессмысливанию, в последнем случае – в присутствии потребности в смысле, определяющем сущность вещей. Бессмыслица бессмыслицы полагается в качестве различия тавтологии и её автореференции – в исчерпании бессмыслицы посредством исчерпания комбинаторики оператора бессмысленности, который требует бессмысленности, но язык непригоден для этого, идя на 50% компромисс: с одной стороны, оператор бронирует прецедент бессмысленности на онтологическом уровне потребности, а язык пасует перед ней и используется вхолостую. Вводя оператор оператора бессмысленности, получается соотношение 75%/25% и т. д., но подчинённое трансфинитности натурального числового ряда. На этой эпистемологической ниве готов подвязаться и австрийский философ Л. Витгенштейн, который порой не выдерживает и воспринимает собственную языковую игру всерьёз, заявляя в «Культуре и ценности»: «Невыразимое (то, что кажется мне полным загадочным и не поддаётся выражению), пожалуй, создаёт фон, на котором обретает своё значение всё, что я способен выразить» [24, с. 427]. Здесь прямым текстом заявлено о про-фанировании проблемы, ведь иначе и не скажешь – всё, что выражается, обязано невыразимому, но не напрямую ему, а посредством того, что уже выражено и ещё не выражено. Ни о каком невыразимом как таковом у Витгенштейна ни слова. Оправданно ли это? На наш взгляд, отнюдь. Не проясняют проблемы и такие слова: «Граница языка обнаруживается в невозможности как-то иначе описать факт, соответствующий некоторому предложению (являющийся его переводом), чем просто повторяя именно это предложение <…>» [24, с. 421]. Несколько экстравагантным выглядит и следующий пассаж из «Логико-философского трактата»: «4.1212. То, что может быть показано, не может быть сказано» [24, с. 25]. В последнем случае вообще нужно обострить проблему остенсивных (указывающих на предмет) определений, но Витгенштейн изобретает не философские, а логические, велосипеды с квадратными колёсами (под стать проблеме квадратуры круга) [24, с. 97]. Венчают всё вышесказанное настоящие трюизмы: 1) «6.522. В самом деле, существует невысказываемое. Оно показывает себя, это – мистическое» [24, с. 72]; 2) «Да поможет Бог философу проникнуть в то, что находится у всех перед глазами» [24, с. 470]. Но мы вслед за Полани пойдём другим путём, а именно – антиязыковым методом, проблематизирующим сферу невыразимого и непоименованного и, тем самым, расширяющим границы языка философии языка до философии антиязыка. Итак, о неявном знании применительно к антиязыку Полани говорит в 5 главе, которая называется «Мысль и речь. I. Текст и смысл» [1, с. 128–140]. Чуть ранее Полани затрагивает проблему классификации наук с точки зрения операциональных принципов языка: 1) управляет процессом лингвистического представления («Воспроизводимые выражения могут обладать определённым смыслом только в том случае, когда их употребление становится постоянным, а выражения без определённого смысла – это не язык. Язык со своей бедностью может выполнять обозначающие функции только в том случае, если входящие в него выражения повторимы и вместе с тем постоянны» [1, с. 117]); 2) оперирует символами для обеспечения мыслительного процесса («Язык может содействовать мысли только в той мере, в какой его символы могут воспроизводиться, храниться, перемещаться, перестраиваться, и тем самым являются более легко осваиваемыми, чем вещи, которые они означают» [1, с. 120]). По Полани, имеется «следующий ряд научных дисциплин, расположенных в порядке снижения роли первого и возрастания роли второго операционального принципа языка: (1) описательные науки, (2) точные науки, (3) дедуктивные науки. Это последовательность, в которой возрастает символизация и манипулирование с символами, а параллельно уменьшается контакт с опытом. Высшие ступени формализации делают суждения науки более строгими, её выводы – более безличностными; но каждый шаг в направлении к этому идеалу достигается путём всё большей жертвы содержанием. Неизмеримое богатство живых форм, над которым царствуют описательные науки, сужается в сфере точных наук до простого считывания указаний стрелок на приборах; а когда мы переходим к чистой математике, опыт вообще исчезает из нашего непосредственного поля зрения. Этот процесс сопровождается соответствующей вариацией в выраженности неявного компонента речи. Чтобы описывать опыт более полно, язык должен быть менее точным. При этом возрастание неточности усиливает роль способности к скрытой оценке, которая становится необходимой для компенсации возникшей речевой неопределенности. Таким образом, богатство конкретного опыта, на который может указывать наша речь, регулируется именно нашим личностным участием в этом опыте. Лишь при помощи этого неявного компонента знания мы вообще можем что-либо высказывать относительно опыта. Это тот же вывод, к которому я уже пришёл ранее, показав, что процесс предметного отнесения (denotation) сам по себе является неформализуемым» [1, с. 127]. Нам думается, что здесь у Полани речь идёт о той части в антиязыке, которая даже невоантиязыковляется, тогда как антиязыковое должно наличествовать в качестве условия эмпирического языка. Таким образом постулируемая неточность естественного человеческого языка как идеал подобна той совершенной карте, которая стремится к единичному масштабу, то есть к совпадению с реальным ландшафтом. Идеальный язык, будучи точным, рискует уподобиться самому предмету описания (тому или иному опыту), самому бытию, вследствие чего может произойти тождество бытия и языка (в отличие ли от принципа тождества бытия и мышления/сознания?), а это явное противоречие, ибо если постулируется язык, то отдельно постулируется и бытие, что не есть тождество, а есть различие. Чтобы фиксировать опыт, язык должен быть неточным, однако снимается ли в результате этого дилемма между планом содержания и планом выражения языкового языка (по Соссюру [25])? Нет, ибо неточность плана выражения нетождественна неточности плана содержания, который может быть неполным как сам по себе (например, иллюзорный опыт того, чей онтологический статус под вопросом, да и само бытие под вопросом в силу своей избыточности, могущей обернуться ущербностью – провоцированием инобытийных, в том числе недобытийных форм), так и вследствие неточного представления планом выражения (собственно погрешность выражения, которая сама по себе не отличается точностью; ср. с точностью/неточностью погрешности). Чтобы описывать опыт менее полно, язык должен быть более точным, потому что опыт антропоморфичен: поэтому-то Полани и вынужден был извратить идеал объективного знания (а Поппер ему на это ответил одноимённой книгой [26]), который может быть достигнут благодаря совершенному языку описания, а не путём элиминирования аргумента человеческого опыта (хотя в данном случае также сохраняется проблема субъектности (и субъективности в её крайнем солипсическом денотате) такого совершенного языка и скандал отождествления бытия и языка при допущении семиотического принципа нетранспарентности между бытием и языком. Даже при наличии такой самореферентности, как язык бытия, сохраняется проблема допущения метасемиотического принципа нетранспарентности между само- и референтностью языка бытия (метаязык бытия?!), не говоря уже об аналогичной проблеме для бытия языка бытия (если речь не идёт о самотождестве, то идёт ли речь о саморазличии, включая нетранспарентность между языком бытия и бытием языка?). Сводится ли бытие языка к его метаязыковости? Все расторопные поиски референта для языка бытия безуспешны именно потому, что подразумевают отдельное сосуществование бытия и референта для его языка, тогда как таким референтом является само бытие, а если и не оно – то сам язык бытия вместо референтного бытия, то есть как рас/отождествление плана содержания-выражения. Итак, более внимательно вчитаемся в 5 главу, поабзацно проясняя мысль Полани и прививая ей, под стать Делёзу [27, с. 17], нашу антиязыковую методологию. Полани: «Предварительно нам нужно рассмотреть три основные области, характеризующиеся различным предельным соотношением речи и мысли, а именно: (1) Область, в которой компонент молчаливого неявного знания доминирует в такой степени, что его артикулированное выражение здесь, по существу, невозможно. Эту область можно назвать «областью невыразимого». (2) Область, где названный компонент существует в виде информации, которая может быть целиком передана хорошо понятной речью, так что здесь область молчаливого знания совпадает с текстом, носителем значения которого оно является. (3) Область, в которой неявное знание и формальное знание независимы друг от друга. Здесь возможны два принципиально равных случая, а именно: (а) случай дефектов речи, обусловленных деструктивным воздействием артикуляции на скрытую работу мысли; (б) случай, когда символические операции опережают наше понимание и таким образом антиципируют новые формы мышления. Как об (а), так и о (б) можно сказать, что они составляют части области затруднённого понимания» [1, с. 128]. (1) Итак, Полани намечает проблемные области неявного знания, которые ему предстоит проиллюстрировать конкретными примерами. Методологические подступы к возможному предметному полю сферы невыразимого опираются на аналитическую философию Л. Витгенштейна (и его последователей), который хотя и посвятил невыразимому определённые интеллектуальные усилия, однако впоследствии был вынужден отказаться от них. По Полани, бессмысленно требовать от невыразимого полноценный дискурс, так как невыразимое – это то, о чём мы можем сказать ещё менее отчётливо, чем о выразимом. Такая методологическая чистоплотность не раз приводила к недопониманию среди тех лингвистов и философов, которые пытались навязать собственную языковую игру там, где речь шла о метаязыковой игре. Другими словами, чтобы говорить о невыразимом, вовсе не обязательно играть в молчанку, косноязычно отбивая нападки естественнонаучной критики. Прежде всего, под невыразимым Полани понимает то инструментальное знание, которое основано на наших познавательных автоматизмах. По сути, это инстинктивное знание, чья артикуляция попросту избыточна, ведь «в той мере, в какой мы знаем вещи посредством чего-то другого, в той же мере мы не можем знать их в качестве самих по себе» [1, с. 130]. Философский утопизм по достижению предельной осмысленности высказываний был осознан ещё аналитическими философами, в частности, А. Н. Уайтхедом: «Не бывает предложений, которые в точности соответствовали бы своему смыслу. Всегда есть некоторый фон, содержащийся в предложениях, и из-за своей неопределённости этот фон не поддаётся анализу» [28, р. 73]. Тем не менее, методологически чаемый прорыв к самим вещам через слова – от традиционной феноменологии до современной когнитивной лингвистики – не оставляет философию в покое (например, в философии антиязыка мы имеем дело со знаковой структурой, включающей в себя референт, означаемое и означающее). Невыразимое знание, по Полани, периферично, а потому не нуждается в прояснении. В принципе оно может быть воязыковлено, но вряд ли окажется транспарентным. Данный подход нам кажется непродуктивным постольку, поскольку под невыразимым Полани понимает то, что избыточно для решения практических задач, но что так или иначе «выразибельно», а следовательно, является не философской, а сугубо лингвистической проблемой. Для Полани наличие такого знания означает то, что о нём невозможно говорить адекватно, «причём самое утверждение о наличии невыражаемого в словах знания уже есть свидетельство этой неадекватности. Представленные мною выше соображения по поводу того, что конкретное содержание нашего знания, как правило, не поддаётся членораздельному языковому выражению, помогают уяснить истоки недостаточности нашей способности к артикуляции того, что мы знаем. В то же время вполне очевидно, что подобные рассуждения апеллируют в конечном счёте к тому самому чувству неадекватности, которое они предназначены оправдать. И цель моих рассуждений заключалась вовсе не в том, чтобы устранить ощущение недостаточности артикулированного выражения того, что мы знаем. Цель моих рассуждений состояла в том, чтобы это ощущение неадекватности обострить посредством попыток сделать их всё более точными и размышления о том, почему эти попытки в конечном счёте оказываются неудачными» [1, с. 133–134]. Если Витгенштейн честно замолчал область невыразимого, какой бы трансцендентной она ему ни казалась, то Полани демонстративно развенчал сферу невыразимого перед жизненным опытом, который, как правило, состоит из умозаключений, «основанных на мысленных действиях, которые сами по себе не могут быть выражены в словах» [1, с. 131]. Конечно, уровни артикулированности для невыразимого знания всегда различные: «Когда тот или иной навык или умение разъясняются с помощью общих принципов, наше знание их конкретных элементов на периферическом уровне не раскрывается полностью, так что уже на этой стадии возможности выражения знания ограничены. Подобное ограничение отсутствует в случае выражения знания конкретных элементов объёмной структуры, поскольку их расположение в пространстве вполне обозримо. Основная трудность состоит в необходимости интеграции этих элементов в единое целое при отсутствии формальных ориентиров для такой интеграции. Мерой ограниченности артикулированного знания здесь может служить степень умственных усилий, необходимых для срабатывания озарения, посредством которого достигается молчаливое понимание всей картины в целом» [1, с. 132]. Благодаря такой трактовке, Полани весьма экстравагантно снимает фундаментальную онтолого-гносеологическую проблему современной философии, сформулированную французским деконструктивистом Ж. Деррида в принципе «изначального опоздания» [29] (терминологически закреплён французским философом В. Декомбом [30]). Согласно данному принципу мы никогда не присутствуем при начале того, что пытаемся зафиксировать/выразить. Поскольку наши мыслительные процессы протекают-различаются во времени, постольку наше знание не может быть схвачено в настоящем – том подлинном смысле, который мы хотим освидетельствовать посредством знаков (ср.: Е. Н. Гурко: «Репрезентация никогда не может быть элементом настоящего, она лишь следует жизни мира и потому всегда запаздывает по отношению к ней. Выпадение из настоящего времени не позволяет знаку обслуживать, фиксировать, репрезентировать присутствие человека при жизни мира. Существование знака лишается смысла, а знак, в свою очередь, лишается и своего реального существования» [31, с. 77].) Иными словами, «изначальное опоздание» не позволяет нам иметь дело с наличным опытом, который, облекаясь в словесную форму, то есть означиваясь, устаревает к выражению и становится ещё более невыразимым. Позиция Полани сродни этому пониманию, ведь «то, что я при этом понимаю, имеет для меня некое значение, причём это значение оно имеет само по себе, а не в том смысле, в каком знак имеет значение, обозначая какой-нибудь объект. Такого типа значение я выше назвал экзистенциальным. Поскольку животные не обладают языком, который бы мог нечто обозначать, всякое понятное для животных значение можно назвать экзистенциальным. Тогда научение знакам, представляющее собой первый шаг на пути к обозначению, будет всего лишь особым случаем формирования экзистенциального значения. Но если мы переходим к анализу намеренно выбранной системы знаков, образующей язык, то должны допустить, что их совместное денотативное значение лежит вне контекста, образованного осязаемыми вещами и действиями с ними» [1, с. 133] (ср.: Л. А. Гоготишвили: «Относительно живой речи Гуссерль считал, что хотя между смыслом и значением принципиально нет изоморфности, речь, тем не менее, может выражать смысл адекватно – причём не столько вопреки неизоморфности, сколько её же силами. Нельзя забывать и того, что, ища пути в противовес «двусмысленности» языка к формам полного и прямого выражения, Гуссерль недвусмысленно высказался в конце рассуждений на эту тему и насчёт того, что двусмысленность – не помеха для живого языка, поскольку он всегда может применить непрямые (косвенные, обходные) формы для передачи смысла, выходящего за рамки всеобщих значений и опирающегося на подразумеваемую ноэтическую ситуацию высказывания» [32, с. 503]). Спор между экзистенциальными и денотативными (репрезентативными) значениями, которые выделяет Полани [1, с. 93], на наш взгляд, не может пошатнуть фундаментальность принципа «изначального опоздания» именно потому, что означаемое как эквивалент экзистенциального значения не первично, а зависит от вещей и их референтного (референциального) значения, которое может восприниматься человеком невербальным способом. С другой стороны, провести точное различие между экзистенциальным и репрезентативным значениями, по нашему мнению, не представляется возможным в силу того, что оно редуцируется к индивидуальной лингвистической (не)компетенции человека (владение/невладение естественным языком), формализуясь в то самое невыразимое (и шире – неявное личностное знание), которому Полани посвятил целую книгу. Постулируя имплицитное знание, Полани не отрицает вербальное мышление, с помощью которого человек получает в среднем всего лишь 25% от общего объёма информации, а остальные 75% приходятся на невербальные средства коммуникации, среди которых (одна из классификаций) выделяют такие группы, как кинесические, просодические, экстралингвистические и такесические ([33],[34]). С нашей точки зрения, доля словесной коммуникации между людьми должна возрастать не потому, что она так мала по сравнению с несловесной, а потому, что несловесная коммуникация по-прежнему препятствует означиванию окружающего мира, где человеческий ареал сигнификативно убог, семиотически недостаточен и семантически беден. Сравните многообразие звуков, цветов и запахов с тем ограниченным набором их названий, что имеется у нас в наличии, и вам станет предельно ясно, насколько примитивно наше чувственное познание. Столько всего непоименованного вокруг нас, что становится косноязычно вопрошать к бытию! Вокруг нас – сплошная антиязыковая стихия, в которой редко и не всегда метко просвечивает гераклитовский λόγος. И, несмотря на эту кричащую диспропорцию, человек по преимуществу определяется через языковое сознание, делающее его ре-флексивным существом, вероятно, благодаря «изначальному запаздыванию» знаков к вещам, пытаясь преодолеть которое он вынужден вновь и вновь искать следы собственных истоков: «Эмпирическое высказывание истинно в той мере, в какой оно открывает некоторый аспект реальности, реальности, в значительной мере скрытой от нас и поэтому существующей независимо от нашего знания о ней. Все фактуальные утверждения с необходимостью несут в себе некую универсальную интенцию, поскольку стремятся сказать нечто истинное о реальности, полагаемой существующей независимо от нашего знания её. Наше притязание говорить о реальности служит тем самым внешней опорой нашей самоотдачи в процессе порождения того или иного фактуального утверждения» [1, с. 317]. В итоге и Полани вынужден констатировать следующее: «Я полагаю, что мы обязаны признать за собой способность оценивать степень артикулированности нашего собственного мышления. В самом деле, само стремление к точности предполагает такого рода способность. Отрицать или хотя бы сомневаться в ней было бы равнозначно полному отказу в доверии всякой претендующей на достоверность попытке самовыражения. Без подтверждения этой способности утрачивается всякий смысл представления о том, что, используя слова в нашей речи, чтении или письме, мы действительно выражаем наши мысли. Это значит не то, что данная способность сама по себе непогрешима, но лишь то, что нам следует её упражнять и в конечном счёте мы должны положиться на результаты этого упражнения. Если вообще мы хотим говорить, то это допущение необходимо, а говорить, я считаю – наше призвание» [1, с. 134]. Языковое прояснение сути мира – это одновременно и патетика, и поражение. Панлингвизм, в котором можно заподозрить Полани, легко повернуть в сторону панлогизма Гегеля, чья современная интерпретация полагает мир как большой вычислительный (дигитальный) процесс посредством совершенствования понятий вплоть до самопознания абсолютного духа [35]. Культ языкового отождествления с бытием принимается далеко не всеми филологами и философами, признающими принципиально невоязыковляемое – например, мыслимое помимо материи языка, которое в нашей терминологии может быть определено как антиязыковое. Если полностью исключить неязыковое мышление из жизни человека, частью которого является невербальное мышление, то словотворчество не будет входить в противоречие с мышлением, став по преимуществу языковым, а не столько вербальным. Отождествление воображения до языкового гармонично вписывается в незамкнутый характер языковой системы, способной порождать бесконечное количество комбинаций; с другой стороны, языковое воображение может существенным образом сузить неязыковое воображение, проигнорировав всё невоязыковляемое, которое является референтной областью антиязыка. Не исключено, что в будущем развитие аудиотехники дойдёт до такого уровня, при котором возникнет проблема свободного мышления: устройство будет считывать не только внутреннюю речь, но и невербализированное мышление, которое станет настолько прозрачным, насколько совершенным окажется язык для оформления мыслей; достаточно будет записать суточный поток сознания в доступной вербальной форме, чтобы удостовериться в нищете языка для нужд мышления; моделирование языкового воображения приведёт к тому, что язык будет признан единственным средством выражения мышления, несмотря на то, что языковое мышление отнюдь не тавтологично неязыковому; словесное управление техникой откроет возможность для киборгизации внутренней речи, которая будет настроена на логику естественного языка. (2) Вторая область, тяготеющая к невыразимому, названа Полани молчаливым знанием. Здесь речь идёт о той информации, которая воспринимается нами с опорой на опыт и которую нет надобности артикулировать каждый раз, когда мы работаем со значениями и смыслами слов. Суммируя аргументацию Полани, можно сказать, что вся мыслительная деятельность человека, даже «бессловесное» мышление, может быть основана на языке, который создаёт как фокус, так и периферию нашей сознательности: «Отношение между словами и мыслью остаётся тем же самым независимо от того, удерживаем ли мы слова в уме сознательно или нет» [1, с. 136]. Наш тезис подтверждается ещё и тем обстоятельством, что молчание, как правило, никогда не является акустически-нейтральным, девственным, по-настоящему молчащим ([36, с. 141],[37, с. 17–20]). (3) Наконец, третья область, связанная с невыразимым, представлена двумя случаями затруднённого понимания. Первый касается дефектов речи, обусловленных деструктивным воздействием артикуляции на скрытую работу мысли – например, при обучении детей языку, когда механизм членораздельного говорения влечёт за собой ошибки в произношении. Несмотря на контроль со стороны формальных правил, ошибки свидетельствуют о процессе усвоения формализма «в соответствии с собственными операциональными принципами» [1, с. 138]. Второй связан с опережением символическими операциями нашего понимания, в результате чего антиципируются новые формы мышления – например, изобретаются новые правила, используются необычные комбинации, предвосхищается явное знание: «Итак, говорить на некотором языке – значит принимать двойную неопределённость, обусловленную как его формализмом, так и непрерывным пересмотром нами этого формализма и его воздействия на опыт. Ибо вследствие молчаливого характера нашего знания мы никогда не можем высказать всё, что знаем, точно так же как по причине молчаливого характера значения мы никогда не можем в полной мере знать всего того, что имплицировано нашими высказываниями» [1, с. 140]. Хорошим образчиком такой борьбы с логическим и языковым формализмом может быть предложена постулируемая нами философия антиязыка, которая призвана восполнить лингвофилософию и философию языка в решении фундаментальных онтолого-гносеологических проблем современной философии. Как известно, «лингвистическая школа в философии стремится устранить ненадёжность языка путём более строгого контроля над использованием слов» [1, с. 138], однако такая репрессивная практика противоречит утверждению Полани о том, что «всякая формализация всегда должна оставаться неполной» [1, с. 137], дабы обеспечивать прогресс мышления. Цитируя труд польского логика А. Тарского «Введение в логику и методологию дедуктивных наук» [38], Полани резюмирует: «Осознание ограниченного характера задач формализации затемняется при попытках сделать её полной (в математических доказательствах): выигрыш, в точности получаемый в результате более тщательной элиминации всего неоднозначного, сопровождается утратой ясности и понятности» [1, с. 175]. А в сноске приводит такой хрестоматийный пример: «Небезынтересно напомнить, что юридические документы и правительственные постановления, тщательно сформулированные с целью достичь максимальной точности, славятся своей непонятностью» [1, с. 175]. Выше мы уже критически высказались о проблеме точности языка описания, когда речь велась о двух операциональных принципах, сформулированных Полани для того, чтобы показать весь тот абсурд, который может наступить, если максимально усовершенствовать язык. В результате родилось сразу несколько законов: для первого операционального принципа, завязанного на управление процессом лингвистического представления, – «закон бедности», «закон грамматики», «закон повторения», «закон постоянства», а для второго, завязанного на оперирование символами для обеспечения мыслительного процесса, – «закон оперирования». Согласно «закону бедности» язык должен быть настолько беден, чтобы можно было достаточное число раз употреблять одни и те же слова» [1, с. 116]. В соответствии с «законом грамматики» «только грамматически упорядоченные группы слов могут выразить с помощью ограниченного словаря безмерное разнообразие вещей, соответствующих известному опыту» [1, с. 116]. «Закон повторения» и «закон постоянства», вытекающие из двух предыдущих, сводятся к следующему тезису: «Язык со своей бедностью может выполнять обозначающие функции только в том случае, если входящие в него выражения повторимы и вместе с тем постоянны» [1, с. 117]. Наконец, «закон оперирования» устанавливает, что «лингвистические символы должны быть не слишком общими и не слишком дробными, или, иначе говоря, они должны состоять из объектов, с которыми легко обращаться». Другими словами, «язык может содействовать мысли только в той мере, в какой его символы могут воспроизводиться, храниться, перемещаться, перестраиваться, и тем самым являются более легко осваиваемыми, чем вещи, которые они означают» [1, с. 120]. Подступы к антиязыковой проблематике приведены в тексте Полани неоднократно. Например, предчувствие феномена антиязыка дано в следующем отрывке, где философ рассуждает о том, насколько полезны разнообразные речевые практики, расширяющие познавательный горизонт человечества посредством воязыковления эвристических концептуальных решений: «Адаптация наших понятий и соответствующего им языка к новым вещам, которые мы идентифицируем как новые варианты уже известных нам родов вещей, достигается на периферическом уровне, в то время как наше внимание фокусируется на осмыслении той ситуации, с которой мы столкнулись. Следовательно, мы осуществляем адаптацию таким же образом, как и в случае модификации на периферическом уровне нашего истолкования сенсорных ключевых признаков, добиваясь при этом отчётливых и взаимосогласованных восприятий; или распространяя имеющиеся у нас навыки, не сознавая отчётливо способа реализации их на практике в новой ситуации. Таким образом, значение речи претерпевает изменение в ходе нашего нащупывания слов, которые, однако, не попадают в центр нашего внимания; в ходе этих поисков слова обогащаются целыми комплексами неспецифицируемых коннотаций. Языки – это продукт нащупывания человеком слов, происходящего в процессе принятия им новых концептуальных решений с целью облечения этих решений в слова. Различные языки представляют собой альтернативные результаты вековых процессов этого поиска, полученных различными группами людей в различные периоды истории. Они служат опорой для альтернативных концептуальных схем, с помощью которых все вещи, о которых можно говорить, интерпретируются в форме потенциально воспроизводимых, отчасти различающихся для разных языков характеристик. В употреблении существительных, глаголов, прилагательных и наречий (и в доверии к этому употреблению) та или иная цепочка поколений, сменявших друг друга в упомянутом процессе поиска, изобрётших и наделивших смыслом эти слова, выражает свою особую теорию природы вещей» [1, с. 164–165]. Можно ли по этой трактовке Полани говорить о своеобразной критике лингвистического разума? Нам кажется, что это крайне необходимо. Конечно, антиязык как альтернативный языку феномен не определяется нами в статусе дополнительного или в качестве одного из альтернативных. Мы исходим из такого основополагающего понимания, согласно которому антиязык является протосемиотическим базисом для естественного человеческого языка, который, будучи подверженным принципу «изначального опоздания», не в состоянии онтологически корректно («онтокорректность») означивать многие вещи, сужая наш гносеологический горизонт. По Полани, «признак подлинного открытия – это не его полезность, а предвосхищение этой полезности» [1, с. 214]. Антиязык задаёт предел для знакового оперирования бытием, в то время как наш обыденный язык комбинаторно преумножает фактологию быта, в редких случаях бросая вызов традиционной грамматике и прорываясь к новым регионам бытия: «Словесные комбинации могут служить неистощимым кладезем истинного знания и новых существенных проблем; но они же могут быть и источником чистой софистики» [1, с. 139]. Концептуализация антиязыка как критика наличного языка вовсе не означает, что теория антиязыка не должна опираться на языковые средства описания, учитывая развитый метаязыковой функционал. Подменив такие слова, как «сознание» и «бессознательное» на «язык» и «антиязык» в тексте немецкого философа К. Ясперса, получается весьма удачная аналогия: «Наш язык опирается на антиязык, он всё время вырастает из антиязыка и возвращается к нему. Однако узнать что-либо об антиязыке мы можем только посредством языка. В каждом языковом действии нашей жизни, особенно в каждом творческом акте нашего духа, нам помогает антиязык, присутствующий в нас. Чистый язык ни на что не способен. Язык подобен гребню волны, вершине айсберга» [39, с. 95]. Следуя Полани, антиязыковая способность может быть понята и как сфера бессловесных интеллектуальных способностей [1, с. 140–141], которые при желании могут быть вербализованы, а если не могут – то хотя бы быть выделены в соответствующие классы антислов, некоторые из которых принципиально невоязыковляемы, а следовательно, невыразимы в строгом значении этого слова. Полани предоставляет даже вполне сподручное определение для класса антислов, выделяемого нами в качестве классифицирующего элемента в системе антиязыка: «Полагаю, что нам нужно с большей открытостью подходить к ситуации, в которой мы оказываемся, доверять своим способностям открывать реальные сущности, наименования которых составляют рациональный словарь. Я считаю, что классификация в соответствии с рациональным критерием должна формировать группы предметов, представители каждой из которых предположительно имеют друг с другом неограниченное число общих свойств; соответственно термины, обозначающие такие классы, будут охватывать по своему потенциальному смыслу неограниченное множество не предвидимых заранее и общих для всех членов данного класса свойств. Чем больше ключевых признаков принимается во внимание, тем более рациональной, как правило, будет идентификация на их основе; в то время как классификации по терминам с нулевым охватом следует отвергать как чисто искусственные, нереальные, бессмысленные, если, впрочем, они не изобретены как раз в целях удобства (например, алфавитный указатель слов)» [1, с. 167–168]. Имея в виду конкретные классы антислов, которые постулируются в лексиконе антиязыка для описания всего многообразия невоязыковляемых вещей, мы хотели бы продемонстрировать некоторые из них. В первом примере разберём такое понимание антислова, которое предполагает пограничный статус в антиязыке и языке, частично выражаемый с помощью обычных слов, но в большей степени – посредством антислов. Нумерологизмы – это антислова (и соответствующий класс антислов), обозначающие названия (для) больших чисел. В качестве нумерологизмов названия больших чисел пребывают до своего языкового воплощения, причём речь идёт не только о номинации чисел, например, в соответствии с так называемой краткой шкалой, где новое название для числа образуется после прибавления к степени ещё 3 нулей (которые с морфологической точки зрения в русском языке являются числительными, склоняющимися по падежам и числам), но и о назывном (словесном) перечислении всех чисел в диапазоне между такими степенями, которые с морфологической точки зрения в русском языке являются составными определённо-количественными числительными, склоняющимися по падежам. Например: число 1234567890123456789012345678901234567899688 в словесном виде будет записано таким образом: один тредециллион двести тридцать четыре додециллиона пятьсот шестьдесят семь ундециллионов восемьсот девяносто дециллионов сто двадцать три нониллиона четыреста пятьдесят шесть октиллионов семьсот восемьдесят девять септиллионов двенадцать секстиллионов триста сорок пять квинтиллионов шестьсот семьдесят восемь квадриллионов девятьсот один триллион двести тридцать четыре миллиарда пятьсот шестьдесят семь миллионов восемьсот девяносто девять тысяч шестьсот восемьдесят восемь. В родительном падеже так: одного тредециллиона двухсот тридцати четырёх додециллионов пятисот шестидесяти семи ундециллионов восьмисот девяноста дециллионов ста двадцати трёх нониллионов четырёхсот пятидесяти шести октиллионов семисот восьмидесяти девяти септиллионов двенадцати секстиллионов трёхсот сорока пяти квинтиллионов шестисот семидесяти восьми квадриллионов девятисот одного триллиона двухсот тридцати четырёх миллиардов пятисот шестидесяти семи миллионов восьмисот девяноста девяти тысяч шестисот восьмидесяти восьми. А в дательном падеже так: одному тредециллиону двумстам тридцати четырём додециллионам пятистам шестидесяти семи ундециллионам восьмистам девяноста дециллионам ста двадцати трём нониллионам четырёмстам пятидесяти шести октиллионам семистам восьмидесяти девяти септиллионам двенадцати секстиллионам трёмстам сорока пяти квинтиллионам шестистам семидесяти восьми квадриллионам девятистам одному триллиону двумстам тридцати четырём миллиардам пятистам шестидесяти семи миллионам восьмистам девяноста девяти тысячам шестистам восьмидесяти восьми. Ранее эти три названия числа являлись антисловами – нумерологизмами, а более конкретно – антисловоформами (антисловами в той или иной грамматической форме) [40]. Поскольку в высшей математике данная проблема по номинации больших чисел, как правило, вынесена на периферию из-за практической неприменимости – например, для физических расчётов [7], а в культуре речи она вовсе не сводится к речевым ошибкам при склонении имён числительных, постольку на антиязыковом уровне нами показано наличие специального антисловного класса нумерологизмов, включающего названия для больших и очень больших чисел. В интернете мы нашли эксклюзивную программу «Наименования и склонения числительных», которую создал выпускник МИФИ – Алексей Олегович Шабля. Программа умеет называть и склонять количественные числительные от 1·10-3000 до числа, десятичная запись которого состоит из 3003 девяток [40]. Воспользуемся её возможностями и наобум номинируем такое число, как 658354364575058486576845849685675830061234330005502296039596, которое словесно в именительном падеже будет представлять собой следующее составное определённо-количественное числительное: шестьсот пятьдесят восемь вигинтиллионов триста пятьдесят четыре ундевигинтиллиона триста шестьдесят четыре дуодевигинтиллиона пятьсот семьдесят пять септдециллионов пятьдесят восемь cедециллионов четыреста восемьдесят шесть квиндециллионов пятьсот семьдесят шесть кваттуордециллионов восемьсот сорок пять тредециллионов восемьсот сорок девять додециллионов шестьсот восемьдесят пять ундециллионов шестьсот семьдесят пять дециллионов восемьсот тридцать нониллионов шестьдесят один октиллион двести тридцать четыре септиллиона триста тридцать секстиллионов пять квинтиллионов пятьсот два квадриллиона двести девяносто шесть триллионов тридцать девять миллиардов пятьсот девяносто шесть миллионов пятьсот тридцать семь тысяч шестьсот семьдесят пять. Ещё одна проблема связана с именованием трансцендентных чисел, у которых после целой части (после запятой) плетётся бесконечная вереница дробных знаков, поэтому в философии антиязыка названия таких чисел также представляют собой антислова (подкласс антислов) – трансцендентные нумерологизмы (так как невозможно целиком в силу трансцендентной природы словесно и цифрово выразить, например, число пи или число e, потому что всегда приходится иметь дело с компромиссным вариантом фиксации такого числа: не в виде редуцированных символов, а в зависимости от того, какое количество знаков определено после целой части; например, для числа пи в настоящее время речь идёт о десятках триллионов цифр после запятой). Не побрезгуем и проиллюстрируем первые 1000 знаков после запятой для иррационального и трансцендентного числа е, чтобы обострить лингвистическую проблему словесного именования столь огромного числового значения (хотя бы в качестве прецедента): 2,7182818284 5904523536 0287471352 6624977572 4709369995 9574966967 6277240766 3035354759 4571382178 5251664274 2746639193 2003059921 8174135966 2904357290 0334295260 5956307381 3232862794 3490763233 8298807531 9525101901 1573834187 9307021540 8914993488 4167509244 7614606680 8226480016 8477411853 7423454424 3710753907 7744992069 5517027618 3860626133 1384583000 7520449338 2656029760 6737113200 7093287091 2744374704 7230696977 2093101416 9283681902 5515108657 4637721112 5238978442 5056953696 7707854499 6996794686 4454905987 9316368892 3009879312 7736178215 4249992295 7635148220 8269895193 6680331825 2886939849 6465105820 9392398294 8879332036 2509443117 3012381970 6841614039 7019837679 3206832823 7646480429 5311802328 7825098194 5581530175 6717361332 0698112509 9618188159 3041690351 5988885193 4580727386 6738589422 8792284998 9208680582 5749279610 4841984443 6346324496 8487560233 6248270419 7862320900 2160990235 3043699418 4914631409 3431738143 6405462531 5209618369 0888707016 7683964243 7814059271 4563549061 3031072085 1038375051 0115747704 1718986106 8739696552 1267154688 9570350354. Если для числа е можно в сокращённом виде сказать «две целых и приблизительно семь десятых», то каким образом будет выглядеть словесная запись в тысячу или миллион знаков после запятой?.. Второй пример трактовки антислова связан с определением статуса всех реконструированных слов – так называемых праформ (этимонов) для современных слов. Они составляют такой класс антислов, как праформологизмы (или этимонологизмы, или этимологизмы). В данном случае речь идёт об определении онтологического статуса словарно зафиксированных этимологических реконструкций. Для конкретизации примеров воспользуемся одним из этимологических словарей русского языка, а именно: «Историко-этимологическим словарём современного русского языка» П. Я. Черныха [41]: «БОРОДÁ <…> О.-с. [общеславянская форма. – Прим. А. Н.] *borda (< и.-е. [индоевропейская форма. – Прим. А. Н.] *bordhā) – «борода» <…>» [41, с. 104]. В данном примере в статусе антислов выступают праформологизмы – *borda и *bordhā. «ЖИВÓТ <…> О.-с. *životъ <…>» [41, с. 302]. В данном примере в статусе антислова выступает праформологизм – *životъ. «МЯ́СО <…> О.-с. *mȩso. И.-е. основа *mēmso- <…>» [41, с. 553]. В данном примере в статусе антислов выступают праформологизмы – *mȩso и *mēmso-. С точки зрения этимологической методологии любая реконструкция этимона – гипотетична, то есть недостоверна. Следовательно, онтологический статус подобных праформ весьма условен, но научно мотивирован с позиции традиции сравнительно-исторического языкознания6. Процитируем автора данного этимологического словаря П. Я. Черныха: «Поставив себе задачей достижение максимальной убедительности того или иного объяснения, этимолог, по большей части, всё же вынужден работать не столько в области достоверного, сколько гипотетичного. Конечно, элемент гипотетичности в языкознании, в истории человеческой речи, не является достоянием только этимологических разысканий. В большей или меньшей мере он имеется во всех сравнительно-исторических построениях, если речь идёт о дописьменном периоде. Но историку языка – этимологу приходится пользоваться гипотезой и оперировать словесными формами (разумеется, особо оговорёнными), придуманными ad hoc, возможными, допустимыми, но не засвидетельствованными ни в письменных памятниках, ни в живой речи, гораздо чаще, чем, скажем, историку языка – фонетисту, который ведь тоже не чуждается таких построений <…> В общем можно сказать, что достоверность любой этимологии, удовлетворяющей даже самым строгим научным требованиям, поскольку она имеет отношение к доисторическому периоду развития того или иного языка, не может быть больше достоверности археологического объяснения, когда оно опирается на показания памятников материальной культуры, или объяснения палеонтологического. Как говорит Г. Шухардт, «ни в области фонетики, ни в области семантики мы не можем рассчитывать на математически точные результаты; на всех наших этимологических операциях лежит печать вероятности» [42, с. 214] (разрядка П. Я. Черных)» [41, c. 17–18]. Третью версию понимания антисловного статуса рассмотрим на примере такого класса, как футурологизмы. Футурологизмы – это название для одного из классов антислов, особых пустых понятий, не обладающих содержанием и объёмом (или – обладающих пустым содержанием и пустым объёмом), но обозначающих реалии будущих поколений, которые предваряют прогностические возможности поколений современников. Примеры футурологизмов как футурологизмов отсутствуют, располагая лишь семантической виртуальной наполненностью. Футурологизмы – это действительно существующие инварианты, которые своей фактичностью отрицают существование собственных вариантов. Теория футурологизмов обосновывается в рамках методологии лингвистической футурохронии (наряду с соссюровскими диахронией и синхронией [25, с. 89]). Лингвистическая футурохрония – это метаязыковой метод изучения отношений между «неприсутственными» онтологическими статусами знаков естественного языка. Данный метод позволяет выявлять в языке такие элементы, которые остаются по большому счёту незамеченными в результате применения диахронического и синхронического методов исследования. Речь в первую очередь идёт о лингвистических онтологизмах – метаязыковых понятиях, с помощью которых производится полноценная дескрипция бытийной природы языка. Если сказать проще, то под футурологизмами мы понимаем такие будущие слова любого естественного человеческого языка, которые по определению невозможно мыслить конкретно. Конечно, тот факт, что каждый день в языке появляются новые слова (неологизмы), никто не будет отрицать, однако мы имеем в виду не конкретные неологизмы, а саму потенциальность таких неологизмов, поэтому вместо термина «футурологизмы» можно было бы использовать неологизм «неологизмологизмы», последняя часть которого «-логизмы» в антиязыковой номенклатуре означает признак антисловности, то есть невоязыковлённости (также используется следующая дефиниция: «слова, обозначающие слова…», то есть используя термин «футурологизмы» в качестве слова языка, мы вынуждены прибавлять словосочетание «обозначающие слова», чтобы подчеркнуть антисловный характер футурологизмов и их принадлежность антиязыку). Здесь следует прояснить ряд словообразовательных нюансов: неологизмы – это уже новые слова, вошедшие в язык, но ещё не получившие своего широкого применения, то есть они составляют пассивный лексикон языка, тогда как футурологизмы – это неологизмы до своего воязыковления, составляющие лексикон никак не языка, а именно антиязыка (воязыковлённый футурологизм – это неологизм). (Необходимо разграничить футуризмы как словообразовательные модели будущих слов (например, все будущие слова с конечной формой «-логия») и футурологизмы как антислова.) Четвёртый вариант трактовки антивербального статуса покажем на примере такого класса, как потенциалологизмы (потенциалогизмы). Потенциалологизмы – это такие антислова, которые представляют собой словоформы, ни разу не употреблённые, но предусмотренные или не предусмотренные словоизменительной парадигмой того или иного слова. Речь идёт о двух случаях – неполной и недостаточной парадигмах [43, с. 33]. Например, при отсутствии у имени существительного парадигмы множественного числа, как то: у существительного «интернет» – грамматической формы «*интернеты» (данный пример свидетельствует о том, что словоформа «*интернеты» уже перестала быть антисловом (потенциалологизмом), перейдя в или в статус обычного (но ещё малоупотребительного) слова или в такой антисловный класс, как грамматологизмы); или у глаголов формы первого лица в будущем времени, как то: у глагола «победить» – грамматической формы «*победю» (грамматологизм?). Естественно, что при назывании таких потенциалологизмов, то есть при их воязыковлении, они перестают быть потенциалологизмами, теряя антисловность и приобретая словность (слововость). Проиллюстрируем процесс разантиязыковления (воязыковления) потенциалологизмов, воспользовавшись ранее актуализированной словоформой «*интернеты», а именно просклоняя эту словоформу множественного числа по падежам:
Им. п. *интернеты Род. п. *интернетов Дат. п. *интернетам Вин. п. *интернеты Твор. п. *интернетами Пред. п. об *интернетах
Или такой пример (в скобках – для сравнения по аналогии со словом «события»):
Им. п. *бытия (события) Род. п. *бытий (событий) Дат. п. *бытиям (событиям) Вин. п. *бытия (события) Твор. п. *бытиями (событиями) Пред. п. о *бытиях (о событиях)
И исчерпывающий пример:
Им. п. *небытия Род. п. *небытий Дат. п. *небытиям Вин. п. *небытия Твор. п. *небытиями Пред. п. о *небытиях
Следовательно, антислова можно определить и как такие слова-несловоформы, которые существуют не в качестве эксплицитных дискретных единиц языка, а в качестве объединённых в пустое множество имплицитных дискретных единиц, являющееся названием для одного из классов антислов (например, совокупность потенциалологизмов (антислов) образует пустое множество слов языка, существующее до предъявления материализованного (ословоформленного) образца). Кстати сказать, первый приведённый в статье пример нумерологизмов, вероятно, также можно отнести в класс (как подкласс) потенциалологизмов, однако он всё-таки выделен в особый класс антислов потому, что количество нумерологизмов бесконечно в числовом ряду. Таким образом, на примере нескольких классов и подклассов антислов мы показали сигнификативную неадекватность современного русского языка (да и вообще любого другого естественного человеческого языка) для работы с выявленными референтами. В ходе философско-лингвистического исследования нами выявлено более 200 различных классов и подклассов антислов, которые не укладываются в традиционные научные подходы по их регистрации (каталогизации, систематизации, фактологизации) ни в рамках философии, ни в рамках языкознания. Постановка под вопрос онтологического статуса этих и многих других (анти)языковых единиц со всей очевидностью приводит нас к обоснованию такого нового раздела философии (с соответствующей методологией), как философия антиязыка. Несмотря на существование близкой к философии антиязыка – философии языка, мы настоятельно считаем, что в рамках философии языка невозможно решить тот комплекс номинативно-сигнификативных проблем, который обнаружен нами при анализе как актуальных философских задач, так и насущных лингвистических затруднений. Наряду с философией антиязыка мы выделяем ещё и антиязыковую философию, представляющую собой практику прояснения тех ошибок в научном познании, которые возникают из-за пренебрежения антисловами. Антиязыковая методология есть прикладное измерение философии антиязыка, подобно тому как лингвистическая философия есть приложение постулатов философии языка. Философия антиязыка укоренена в глубине самого языка, но не осознаётся его носителями («реальное самозабвение языка» – по Гадамеру), включая языковедов, которые готовы подменить философию языка – философией языкознания, а лингвистику бытия – лингвистической онтологией. Антиязык является новым «естеством» языка, претендующим на то, чтобы переложить бессмысленность на мир вещей, присутствующих по ту сторону номинации: антиязыковость означает такое номинативное качество, благодаря которому риторика не может подменять собой план содержания, а звукосимволизм – план выражения. Если естественный язык полагается проводником бытия в «человеческом, слишком человеческом» обличье, то антиязык отказывает бытию в таком приёме, именуя вещи таким образом, чтобы их невозможно было разыменовать в естественный язык; с другой стороны, антиязык чужд шифраторству, увеличивающему лингвистические парадоксы, однако склонен выходить за пределы бессмыслицы, противостоящей языку на уровне «изначального опоздания» – несемиотизируемого зазора между планом содержания и планом выражения. Антиязыковое мышление различает свободу от свободомыслия – с одной стороны, и свободу мысли от свободы слова – с другой. Если Сартр понимает под свободомыслием опыт свободы, аргументируя его опытом небытия – неантизирующим атрибутом сознания, то антиязык заключает в скобки опыт свободы ради подлинного имени свободы – бессмыслицы. Антиязыковой опыт не предполагает субъекта, как мёртвый язык не настаивает на мёртвом языкознании, а собственноручно наследует дескрипцию объекта: если философию языка редуцировать к языковой игре (Витгенштейн), а теорию языковых игр – к метаязыковой игре (Ко-Витгенштейн), то окажется, что лингвистическая философия не может подменить собой философию языка, выступая в качестве метаязыковой игры, тогда как философия языка может отыграться на языке бытия. Антиязыковая игра считается игрой в той мере, в какой антиязыковая практика адекватна самой природе антиязыка, а именно – неразличению семиотической действительности на языковую и антиязыковую. Антиязыковая дискурсивная практика отвечает на вызов акустической семиотизации, которая выражается в запрете на вербальную коммуникацию в аутентичном значении – не посредством слова, а ничем иным, кроме слова, включая риторический смысл риторики (на примере риторической теории числа – РТЧ [35]). Несмотря на то, что принцип «изначального опоздания» может быть сведён к статистической погрешности при коммуникации, пропасть между планом содержания и планом выражения сохраняется на уровне лингвистической компетенции для языка бытия (нищета плана выражения сводится не к тому, что формой выражения является звукокомплекс, а к тому, что звукокомплексная привычка экономит на других способах выражения, среди которых, как правило, оказывается аутентичный). Онтологическая нетранспарентность между планом содержания (например, смыслом вещи) и планом выражения (например, именем вещи) является преждевременной относительно самого принципа «изначального опоздания», который полезен тогда, когда безразличен для темпоральности (парадоксальность номинации объясняется тем, что естественный язык именует вещи в соответствии с человеческим представлением метить-дальше-цели, при котором сподручность вещи приобретает аутентичный смысл, а не смысл, присущий вещности). Именование вещи в её веществовании раскрывает приложение антиязыка к языку, но не отражает беспредельные возможности антиязыка в споре за бессмыслицу: если вещь может быть поименована аутентичным способом, то может ли она быть разыменована аутентичным способом?.. Подводя итоги рассмотрения теории неявного знания Макса Полани, мы хотим ещё раз отметить, что концептуализация и формализация сферы невыразимого в философии не может носить лишь умозрительный характер, а должны опираться на окказиональный лингвистический и паралингвистический материал. На примере конкретных классов антислов мы показали эвристический потенциал антиязыкового подхода в решении данной проблемы. Антиязыковые интуиции Полани также помогли нам в прояснении ряда гносеологических и семиотических аспектов, подтвердив сквозную мысль всей истории философии о расширении процесса логосизации от сущего к бытию. References
1. Polani M. Lichnostnoe znanie (na puti k postkriticheskoi filosofii) / Per. s angl. M., 1985. 344 s.
2. Nilogov A. S. Filosofiya antiyazyka (na materiale knigi Yu. M. Osipova «Vremya filosofii khozyaistva») // Filosofiya khozyaistva». 2009. № 5. S. 276–283. 3. Nilogov A. S. Filosofiya antiyazyka. SPb., 2013. 216 s. [Elektronnyi resurs] – URL: http://padaread.com/?book=77999 (data obrashcheniya 01.04.2016). 4. Nilogov A. S. Antiyazyk kak yasnovidenie v besslovesnoi kommunikatsii D. G. Benneta // Psikhologiya i psikhotekhnika. 2015. № 1. S. 92–103. DOI: 10.7256/2070-8955.2015.1.13737. 5. Nilogov A. S. Kritika lingvisticheskogo razuma: ot kriptofilologii do filosofii antiyazyka (beseda A. S. Nilogova s V. N. Bazylevym) // Filosofskaya mysl'. 2016. № 1. S. 54–95. DOI: 10.7256/2409-8728.2016.1.17728. [Elektronnyi resurs] – URL: http://e-notabene.ru/fr/article_17728.html (data obrashcheniya 01.04.2016). 6. Nilogov A. S. «Filosofiya imeni» N. S. Bulgakova skvoz' prizmu filosofii antiyazyka // Filosofiya khozyaistva. 2015. № 4. S. 212–219. [Elektronnyi resurs] – URL: http://philh.ru/images/nomera_jurnalov/4.2015.pdf (data obrashcheniya 01.04.2016). 7. Nilogov A. S. Antiyazykovaya nominatsiya bol'shikh chisel (V nachale bylo Chislo, i Chislo bylo u Boga, i Chislo bylo Bog) // Filologiya: nauchnye issledovaniya. 2013. № 3. C. 266–274. DOI: 10.7256/2305-6177.2013.3.9645. 8. Nilogov A. S. Splyu, sledovatel'no, sushchestvuyu // Psikhologiya i psikhotekhnika. 2015. № 4. S. 373–382. DOI: 10.7256/2070-8955.2015.4.14845. 9. Nilogov A. S. Psikhologiya i filosofiya antiyazyka (na materiale monografii I. A. Beskovoi «Priroda snovidenii») // Psikhologiya i Psikhotekhnika. 2015. № 6. C. 588–601. DOI: 10.7256/2070-8955.2015.6.15111. 10. Nilogov A. S. Fenomen telepatii s tochki zreniya filosofii antiyazyka // Psikhologiya i Psikhotekhnika. 2015. № 11. C. 1167–1178. DOI: 10.7256/2070-8955.2015.11.17063. 11. Nilogov A. S. Ontologicheskii status slova/antislova // Filologiya: nauchnye issledovaniya. 2015. № 3. C. 241–252. DOI: 10.7256/2305-6177.2015.3.16615. 12. Nilogov A. S., Solomonik A. B. Filosofiya semioticheskikh sistem: ot teorii «obshchei semiotiki» do filosofii yazyka/antiyazyka (beseda A. S. Nilogova s A. B. Solomonikom) // Kul'tura i iskusstvo. 2015. № 6. C. 632–646. DOI: 10.7256/2222-1956.2015.6.16632. 13. Nilogov A. S. Metodologiya deshifrovki skvoz' prizmu ontologicheskogo statusa slova/antislova // Filologiya: nauchnye issledovaniya. 2015. № 4. S. 345–354. DOI: 10.7256/2305-6177.2015.4.16908. 14. Nilogov A. S. Chto takoe filosofiya antiyazyka? // Filosofiya i kul'tura. 2016. № 1. S. 49–59. DOI: 10.7256/1999-2793.2016.1.13443. 15. Nilogov A. S. «Snipovanie» kak imenovanie (antiyazykovaya metodologiya v pomoshch' DNK-genealogii) // Litera. 2016. № 1. S. 18-25. DOI: 10.7256/2409-8698.2016.1.17670. [Elektronnyi resurs] – URL: http://e-notabene.ru/fil/article_17670.html (data obrashcheniya 01.04.2016). 16. Nilogov A. S. Ot antiyazykovoi metodologii k antiyazykovoi genealogii // Filologiya: nauchnye issledovaniya. 2016. № 1. S. 70–85. DOI: 10.7256/2305-6177.2016.1.17503. 17. Nilogov A. S. Antiyazyk v traktovke F. I. Girenka // Filosofiya khozyaistva. 2016. № 2. S. 234–244. [Elektronnyi resurs] – URL: http://philh.ru/images/nomera_jurnalov/fh_2_2016.pdf (data obrashcheniya 01.05.2016). 18. Nilogov A. S. Biblioteka filosofii antiyazyka: ponyatie antiyazyka v interpretatsii G. Virta – A. G. Dugina // Filosofskaya mysl'. 2016. [Elektronnyi resurs] – URL: http://e-notabene.ru/fr/article_18386.html (data obrashcheniya 01.04.2016). 19. Nilogov A. S. Diskurs antiyazyka (ot filosofii yazyka k filosofii antiyazyka) // Gumanitarnye nauki (g. Yalta). 2015. № 2. S. 118–124. [Elektronnyi resurs] – URL: http://elibrary.ru/download/82981851.pdf (data obrashcheniya 01.04.2016). 20. Nilogov A. S. Filosofiya yazyka/antiyazyka Lyudviga Vitgenshteina // Filosofiya i kul'tura. 2016. V pechati. 21. Beskova I.A. Priroda snovidenii (epistemologicheskii analiz). M., 2005. 240 s. 22. Upravlenie mozgom cheloveka: video-lektsiya professora S. V. Savel'eva na videokhostinge YouTube. [Elektronnyi resurs] – URL: https://www.youtube.com/watch?v=215guN-bO1w (data obrashcheniya 01.04.2016). 23. Skol'ko chuvstv u cheloveka? // Nauka i zhizn'. 2006. № 2. [Elektronnyi resurs] – URL: http://www.nkj.ru/archive/articles/3953/ (data obrashcheniya 01.04.2016). 24. Vitgenshtein L. Filosofskie raboty. Chast' I / Per. s nem. M. S. Kozlovoi i Yu. A. Aseeva; sostavl., vstup. stat'ya, primech. M. S. Kozlovoi. M., 1994. 530 s. 25. Sossyur F. de. Kurs obshchei lingvistiki: Per. s fr. / Pod red. i s primech. R. I. Shor. M., 2004. 256 s. 26. Popper K. Ob''ektivnoe znanie. Evolyutsionnyi podkhod / Per. s angl. D. G. Lakhuti; otv. red. V. N. Sadovskii. M., 2002. 382 s. 27. Delez Zh. Peregovory, 1972–1990 / Per. s fr. V. Yu. Bystrova. SPb., 2004. 234 s. 28. Whitehead A. N. Essays in Science and Philosophy. L., 1948. 256 p. 29. Derrida Zh. Pis'mo i razlichie / Per. s frants. D. Yu. Kralechkina, pod red. V. Yu. Kuznetsova. M., 2000. 496 s. 30. Dekomb V. Sovremennaya frantsuzskaya filosofiya: [Sbornik]. / Per. s frants. M. M. Fedorovoi. M., 2000. 344 s. 31. Gurko E. N. Dekonstruktsiya: teksty i interpretatsiya. Derrida Zh. Ostav' eto imya (Postskriptum), Kak izbezhat' razgovora: denegatsii. Minsk, 2001. 320 s. 32. Gogotishvili L. A. Nepryamoe govorenie. M., 2006. 720 s. 33. Vikipediya: Neverbal'noe obshchenie. [Elektronnyi resurs] – URL: https://ru.wikipedia.org/wiki/Neverbal'noe_obshchenie (data obrashcheniya 01.04.2016). 34. Kharakteristika neverbal'nykh sredstv obshcheniya. [Elektronnyi resurs] – URL: http://www.hr-portal.ru/article/harakteristika-neverbalnyh-sredstv-obshcheniya? page=4 (data obrashcheniya 01.04.2016). 35. Shilov S. E. Ritoricheskaya teoriya chisla. M., 2013. 800 s. 36. Khaidegger M. Chto zovetsya myshleniem? / Per. s nem. E. N. Sagetdinova. M., 2006. 320 s. 37. Klyuchnikov S. Yu. V poiskakh bezmolviya: Praktika meditatsii i preobrazhenie soznaniya. M., 2005. 480 s. 38. Tarskii A. Vvedenie v logiku i metodologiyu deduktivnykh nauk / Per. s angl. O. N. Dynnik; red. i predisl. k rus. per. prof. S. A. Yanovskoi. M., 1948. 328 s. 39. Nalimov V. V. Spontannost' soznaniya. Veroyatnostnaya teoriya smyslov i smyslovaya arkhitektonika lichnosti. M., 2007. 368 s. 40. Programma A. O. Shabli «Naimenovaniya i skloneniya chislitel'nykh onlain». [Elektronnyi resurs] – URL: http://live.mephist.ru/show/number-naming/ (data obrashcheniya 01.04.2016). 41. Chernykh P. Ya. Istoriko-etimologicheskii slovar' sovremennogo russkogo yazyka: V 2 t. T. 1. 3-e izd., stereotip. M., 1999. 624 s. 42. Shukhardt G. Izbrannye stat'i po yazykoznaniyu / Per. s nem. A. S. Bobovicha; Red. predisl. i primech. prof. R. A. Budagova. M., 1950. 292 s. 43. Panova G. I. Morfologiya russkogo yazyka: Entsiklopedicheskii slovar'-spravochnik. M., 2010. 448 s. 44. Borisenkov A. A. Fenomen neyavnogo znaniya // Filosofiya i kul'tura. 2011. № 5. C. 59-66. |