DOI: 10.7256/2409-8728.2015.8.16318
Received:
06-09-2015
Published:
22-09-2015
Abstract:
In the present article Leo Strauss touches upon the problem of the relationship between political philosophy and politics. In the modern age political philosophy has lost its universal nature while politics, on the contrary, has gained it. Strauss refers this fundamental shift to the influence of the philosophy of Martin Heidegger and his 'radical historicism'. Heidegger's radical historicism responds to the challenges of those times, i.e. the times when the idea of the borders of history prevailed. In these terms, Strauss mentions Hegel and his conception of the end of history as well as Nietzsche and Marx and their idea of the begining of history. Just like Nietzsche and Marx, Heidegger took his philosophy as the prelude to the beginning of history or, how Strauss calls it, the 'absolute', i.e. the turning point of history. However, such approach deprives the previous philosophy in general and political philosophy in particular of all their aspirations. Radical historicism makes philosophy dependent on historical conditions starting from the very moment when it appears. Trying to avoid the 'end of history', Strauss starts to move backwards. In our cuse, he directly appeals to Heidegger's teacher, Edmund Husserl and his work 'Philosophy as Rigorous Science'.
Keywords:
the end of history, political philosophy, Husserl, Marx, Nietzsche, Heidegger, Leo Strauss, radical historicism, Weltanschauung, the end of philosophy
Лео Штраус
Философия как строгая наука и политическая философия[1]
Перевод Мишурин А.Н.
Каждый, кто радеет за политическую философию, должен признать как факт, что за последние два поколения она утратила достоверность. Политическая философия утратила достоверность в той мере, в какой сама по себе политика стала философской. Практически на протяжении всей своей истории политическая философия была универсальной, а политика – партикулярной. Политическая философия занималась изучением лучшего или справедливого устройства общества, того, что является лучшим или справедливым везде и всегда, в то время как политика заботилась о жизнедеятельности или благосостоянии конкретного общества (полиса, нации, империи), существовавшего в конкретном месте в конкретное время. Множество людей мечтало о правлении над всем человечеством, будь этими правителями они или кто бы то ни было еще, но они были мечтателями, или, по крайней мере, философы считали их таковыми. С другой стороны, сейчас политика действительно стала универсальной. Беспорядки в том, что ошибочно, если не без злого умысла, называют американскими «гетто», эхом отдаются в Москве, Пекине, Йоханнесбурге, Ханое, Лондоне и других отдаленных странах; и между ними есть связь независимо от того, признается она или нет. В то же время политическая философия исчезла. Это очень заметно на Востоке, где коммунисты зовут свое учение идеологией. Что же до современного Запада, то он наполнен такими интеллектуальными течениями как неопозитивизм и экзистенциализм, причем в академическом влиянии позитивизм далеко превосходит экзистенциализм, а во влиянии на массы экзистенциализм далеко превосходит позитивизм. Позитивизм можно определить в качестве учения, согласно которому только научное знание является подлинным знанием; и так как научное знание неспособно подтверждать или опровергать ценностные суждения, а политическая философия, в основном, занимается проверкой – подтверждением и опровержением – ценностных суждений, позитивизм должен отвергнуть политическую философию как совершенно ненаучную. Экзистенциализм многолик, но не будет далек от истины тот, кто в противопоставление позитивизму определит его как учение, согласно которому все принципы познания и действия историчны, т.е. не имеют под собой иной почвы, кроме беспочвенных решений или роковых случайностей; а наука, будучи далеко не единственным видом подлинного знания, в конечном счете, не более чем один из многих равноценных видов мировоззрения. И раз уж согласно экзистенциализму вся человеческая мысль в указанном смысле исторична, то экзистенциализм должен отвергнуть политическую философию как совершенно неисторичную.
Экзистенциализм — это «движение»; подобно другим таким же движениям он имеет мягкую периферию и жесткое ядро. Это ядро – философия М. Хайдеггера. Лишь ей экзистенциализм обязан своим весом или интеллектуальной респектабельностью. У Хайдеггера нет места для политической философии, что вполне объясняется тем фактом, что его заняли абстрактные или конкретные боги. Это не значит, что Хайдеггер совершенно чужд политике: он принял революцию Гитлера в 1933-м, и хотя он никогда не восхвалял иные политические течения, Хайдеггер продолжал долгое время восхвалять национал-социализм, даже после того как Гитлер умолк, а выражение «Heil Hitler» превратилось в «Heil Unheil». Мы не можем простить Хайдеггера за это. Более того, тот совершенно не понимает поведения Хайдеггера, кто не видит близкой его связи с основными философскими идеями мыслителя. Тем не менее, его поведение не обеспечивает прочную основу для должного понимания его идей. Мне кажется, он полагает, будто ни один из его критиков и последователей не смог его адекватно понять. И я думаю, что он прав, ибо разве данная участь в той или иной мере не постигает всех выдающихся мыслителей? Это, однако, не снимает идейного противостояния, пусть даже и скрытого; делая же его открытым, мы сталкиваемся лишь с двумя рисками: с возможностью осмеяния и с возможностью получения необходимых наставлений.
Одной многих причин, по которым Хайдеггер был столь популярен среди современников, является принятие им посыла, который гласит, что хотя человеческая жизнь и мысль радикально исторична, история все же нерациональна. В результате он отрицает, что кто-либо может понять мыслителя лучше, чем он сам, и даже так же, как он сам: великий мыслитель поймет своего предшественника творчески, т.е. преобразовав его мысли и потому поняв его иначе, нежели тот понимал себя самого. Едва ли можно заметить такое преобразование, не видя оригинальной позиции. Прежде всего, согласно Хайдеггеру, все предшествующие мыслители не замечали подлинное основание всех оснований – фундаментальное ничто. Данное утверждение подразумевает, что в этом ключевом пункте Хайдеггер понимает своих великих предшественников лучше, чем они понимали себя самих.
Дабы раскрыть эту мысль Хайдеггера и, следовательно, его позицию по отношению к политике и политической философии, не стоит пренебрегать работой его учителя – Э. Гуссерля. Понимание Гуссерля не затруднено теми ошибками, которые в 1933-м и 1953-м совершил Хайдеггер. Правда, мне говорили, будто нечто такое же случилось и с Гуссерлем в ходе его неискреннего обращения в христианство. Если это действительно так, то для даровитого казуиста было бы исключительным делом рассмотреть общее и различное между этими двумя случаями и оценить их последствия.
Я только-только вышел из отроческого возраста, когда, Гуссерль объяснил мне, тогда еще сомневающемуся и сомнительному последователю Марбургской школы неокантианства, суть его собственных размышлений над этими вопросами: «Марбургская школа начинает с крыши, в то время как я начинаю с фундамента». Это означало, что для Марбургской школы единственной задачей фундаментальной части философии было построение теории научного опыта – анализа научной мысли.Однако Гуссерль лучше других осознавал, что научное понимание мира, далекое от идеала нашего естественного понимания, исходит из последнего так, что мы не замечаем самих его оснований: любое философское понимание мира должно начинаться с обыденного понимания, с понимания мира – вне всякой теоретизации – как чувственно воспринимаемого. Гораздо дальше Гуссерля в этом направлении продвинулся Хайдеггер: для него главным является отнюдь не воспринимаемый предмет, но цельная картина, данная в опыте, как часть личной человеческой среды – личного мира, которому она принадлежит[2]. Эта цельная картина исходит не только из первичных и вторичных качеств предмета и его пропорций в обыденном смысле этого слова, но и в качествах вроде благочестивости и нечестивости: цельность феномена коровы для индуиста гораздо больше конституируется ее священностью, нежели любым иным ее качеством или аспектом. Это подразумевает, что нельзя более говорить о «естественном» понимании мира; теперь оно может быть только «историчным». Соответственно необходимо зайти за человеческую разумность к многообразию исторического, к «выросшим», а не «созданным» языкам. Таким образом, возникает философская задача понимания универсальной структуры, общей для всех исторических эпох[3]. И все же если гипотеза об историчности всякой мысли сохранится, то понимание универсальной или сущностной структуры исторического должно сопровождаться и, в некотором смысле, быть ведомо этой гипотезой. Это означает, что понимание сущностной структуры исторического следует считать сущностно принадлежащим конкретному историческому контексту – конкретному историческому периоду. Характер истористской гипотезы должен соответствовать характеру периода, к которому она принадлежит. Истористская гипотеза является окончательной, ведь она объявляет всю предыдущую философию неполноценной в самом важном ее аспекте и утверждает об отсутствии возможности пересмотра собственной позиции – ее устаревания или преодоления. Будучи окончательной гипотезой, историзм должен принадлежать окончательному моменту истории. Одним словом, данная трудность заставляет Хайдеггера разрабатывать, вырисовывать или предлагать то, что в случае любого иного мыслителя именовалось бы философией истории.
Окончательный момент может быть просто окончательным, а может быть окончательным моментом всей предыдущей истории. Первую точку зрения оспаривал Гегель. Его философская система, последняя философия, идеальное решение всех философских проблем принадлежит тому моменту истории, в который человечество принципиально решило проблему политического, создав постреволюционное государство – первое государство, признающее равное достоинство всех людей.Эта высшая точка истории, будучи ее завершением, в то же самое время является началом упадка. В этом смысле Шпенглер лишь проиллюстрировал финальное заключение гегелевской философии. Поэтому неудивительно, что почти все восстали против Гегеля. Но никто не сделал этого лучше Маркса. Маркс утверждал, что окончательно и бесповоротно обнаружил загадку всей истории, включая настоящее и предопределенное будущее, а также очертание неизбежно грядущего порядка, который впервые позволит или заставит человека жить по-человечески. Точнее, с точки зрения Маркса человеческая история не просто далека от завершения, она еще даже не началась; то, что мы зовем историей, является лишь предысторией человечества. Оспаривая решение, которое Гегель считал логичным, он следовал идеалу глобального общества, который предполагает и навсегда утверждает полную победу города над деревней, мобильности ― над оседлостью, духа Запада ― над духом Востока; члены этого глобального общества, которое более не является политическим, свободны и равны вследствие того, что всеобщая специализация, всеобщее разделение труда уступили место всестороннему развитию каждого отдельного человека.
Независимо от того, был ли Ницше знаком с работами Маркса или же нет, он оказался самым радикальным критиком коммунистического идеала. Ницше увидел в человеке глобального коммунистического общества последнего человека, человека последней стадии деградации: человеческое благородство и величие невозможны без «специализации», без суровости лишений. Соответственно он отрицал предопределенность будущего человеческого рода. Альтернативой последнему человеку является сверхчеловек – тип, величием и благородством превосходящий и преодолевающий все предыдущие типы людей; сверхлюди будущего будут незримо управляться философами будущего. Благодаря радикальному антиэгалитаризму Ницше, его видение возможного будущего в известном смысле куда более политично, нежели видение Маркса. Как типичный континентальный консерватор, Ницше видел в коммунизме лишь завершение демократического эгалитаризма и либерального требования свободы «от», но не «для». Однако в противопоставление другим европейским консерваторам Ницше считал: консерватизм как таковой обречен, ибо все, что только защищается, все, что только реагирует, обречено. Казалось, что будущее ― за демократией и национализмом. Но оба эти явления Ницше считал несоответствующими вызову двадцатого века. Он предвидел двадцатый век как эру мировых войн, ведущих к всемирному правлению. Если бы у человечества было будущее, то это правление должно было бы осуществляться единой Европой. Титанические задачи этого беспрецедентного стального века не могут быть решены слабыми и нестабильными правительствами, зависящими от общественного мнения. Новая реальность взывала к появлению новой аристократии – аристократии, воспитанной новым идеалом: аристократии сверхлюдей. Ницше утверждал, что окончательно и бесповоротно обнаружил загадку всей истории, включая настоящее, т.е. альтернативу, с которой столкнулся теперь человек: последняя стадия деградации или предельное возвышение. Возможность превосходства и преодоления всех предыдущих типов людей открывает себя в настоящем не столько потому, что настоящее превосходит прошлое, сколько потому что, настоящее – это время величайшей опасности, и именно поэтому ― время величайшей надежды.
Хайдеггерианская философия истории имеет такую же структуру, как ницшеанская и марксистская: момент, в котором появляется окончательная гипотеза, открывает эсхатологическую перспективу. Но Хайдеггер куда ближе к Ницше, чем к Марксу. Оба философа считали решающим нигилизм, по их мнению, начавшийся с Платона (или даже ранее), при этом христианство рассматривается как платонизм для масс, а его окончательным следствием является современный упадок. До сих пор все великие эпохи, пережитые человечеством, вырастали из Bodenständigkeit (оседлости). Однако великая эпоха классической Греции породила новый вид мысли, который принципиально с самого начала отверг Bodenständigkeit, а в своем современном финальном состоянии готов уничтожить последние остатки данного условия человеческого величия. Философия Хайдеггера принадлежит к беспредельно опасному моменту в истории: люди как никогда ранее близки к потере своей человечности, и потому, раз опасность и спасение идут рука об руку, философия может способствовать восстановлению или возвращению Bodenständigkeit или, скорее, подготовить совершенно новый вид Bodenständigkeit: Bodenständigkeit по ту сторону самых крайних Bodenständigkeit, вернуть человечество домой, по ту сторону самой крайней неприкаянности. Более того, есть причины полагать, что согласно Хайдеггеру, мир еще ни разу не знал порядка, или что мысль еще ни разу не была просто человеческой мыслью[4]. Диалог между наиболее глубокими мыслителями Запада и наиболее глубокими мыслителями Востока, в частности Восточной Азии, может привести к завершению истории, подготовленному, сопровождающемуся или следующему за возвращением богов. Возможно, этот диалог и все что за ним последует – за исключением политического действия любого рода – и есть верный путь[5]. Хайдеггер разрывает связь своего видения с политикой еще радикальнее, чем Маркс или Ницше. Нужно сказать, что Хайдеггер усвоил урок 1933 года тщательнее, чем кто-либо еще. Конечно же, он не оставляет совершенно никакого места для политической философии.
Давайте вернемся от этих фантастических надежд, более присущих мечтателям, чем философам, к Гуссерлю. И посмотрим, осталось ли в его учении место для политической философии.
То, что я собираюсь сказать, основано на повторном – после многих лет забвения – прочтении программного эссе Гуссерля «Философия как строгая наука». Оно было впервые опубликовано в 1911-м, и философия Гуссерля впоследствии претерпела множество серьезных изменений. И все же данная работа – его самое важное высказывание по интересующему нас вопросу.
Никто в наше время не поднимал вопрос о философии как строгой науке с такой ясностью, чистотой, силой и широтой как Гуссерль. «С самого момента своего возникновения философия выступила с притязанием быть строгой наукой и притом такой, которая удовлетворяла бы самым высоким теоретическим потребностям, и в этически-религиозном отношении делала бы возможной жизнь, управляемую чистыми нормами разума. Это притязание … никогда не исчезало. (Но) притязание быть строгой наукой философия не могла удовлетворить ни в одну эпоху своего развития. Философия … в качестве науки еще не начиналась. Философия (по сравнению с только что описанным несовершенством всех наук) располагает не просто неполной и только в отдельном несовершенной системой ученья, но попросту не обладает вовсе системой»[6, с.187-189].
Гуссерль обнаружил важнейший пример расхождения между притязаниями и достижениями «господствующего натурализма» (в данном контексте разница между натурализмом и позитивизмом неважна). В этой логике намерение заложить новое основание философии в духе строгой науки полностью живо. Это в одно и то же время составляет главную его заслугу и большую часть его убедительности. Вполне возможно, что идея науки есть самая влиятельная современная идея. Конечно, ничто не может остановить победное шествие науки, которое в своем идеальном завершении есть сам Разум, не терпящий никакой власти ни рядом, ни над собой. Гуссерль уважает натурализм, особенно за сохранение понятия «цельной философии» в противопоставление философии как «системы». В то же самое время он считает, что натурализм неизбежно уничтожает всякую объективность.
По Гуссерлю натурализм – это учение, согласно которому все сущее составляет часть природы, «природы», понимаемой как объект (современной) естественной науки. Это значит, что все, что есть, либо само по себе «физично», либо, если оно «психично», то зависит от физичного и в лучшем случае (является) вторичным «параллельным сопровождающим фактом»[6, с. 192]. Получается, что натурализм «натурализирует» как сознание, так и все нормы (логические, этические и проч.). Видом натурализма, привлекавшим особое внимание Гуссерля, была экспериментальная психология, так как она намеревалась дать научное обоснование логики, теории познания, этики, эстетики и педагогики. Она претендовала на то чтобы быть наукой феноменов как таковых, или «психических феноменов», т.е. тех самых, которые в принципе исключает физика, дабы рассматривать «истинную, объективную физическую природу» [6, с. 209], или природу, данную в явлениях. Обобщая, психология имеет дело с вторичными качествами как таковыми, которые физика, сосредоточенная исключительно на первичных качествах, исключает. Уточняя, пришлось бы заметить, что психические феномены не принадлежат природе именно потому, что они являются феноменами.
Как теория познания натурализм должен объяснять естественную науку, ее истинность или точность. Но все естественные науки видят природу такой, какой она подразумевается естественной наукой: как данной, как «самой в себе». То же верно и для психологии, основанной на науке о физической природе. А потому натурализм полностью слеп к загадкам, присущим «данности» природы. Он по своей структуре неспособен к радикальной критике опыта как такового. Тот факт, что наука устанавливает или принимает природу в качестве должного, вытекает и основывается на донаучном подходе, а последний так же, как и первый, нуждается в прояснении. Следовательно, компетентная теория познания не может основываться на наивном принятии природы, чтобы под ней ни понималось. Компетентная теория познания должна основываться на научном знании о сознании как таковом, для которого природа и бытие – соотносимые или взаимно подразумеваемые объекты, конституирующиеся только в сознании и посредством его ― в чистой «имманентности»; «природу» или «бытие» нужно сделать «полностью понятными». Столь радикальное прояснение каждого возможного объекта сознания может быть задачей феноменологии сознания в противопоставление естественной науке физических явлений. Только феноменология может обеспечить фундаментальное прояснение сознания и его действий, отсутствие которого делает так называемую точную психологию совершенно ненаучной, ибо последняя постоянно использует концепции, коренящиеся в ежедневном опыте, не задаваясь вопросом об их адекватности.
Согласно Гуссерлю, абсурдно приписывать феноменам какую бы то ни было природу: феномен является как «абсолютный поток», «бесконечный поток», в то время как «природа вечна». И все же именно потому, что у феноменов нет природы, у них есть сущности. Феноменология, по сути своей, есть наука о сущностях, а не о существовании. В соответствии с этим изучение жизни разума, как его практикуют погруженные в размышления историки, предлагает философу более оригинальный и потому более фундаментальный материал для исследования, нежели изучение природы. Если это так, то изучение религиозной жизни человека для философии важнее изучения природы.
Второй угрозой существования философии как строгой науки был способ мышления, который под влиянием историзма почти превратился в чистый Weltanschauungsphilosophie. Weltanschauung – это жизненный опыт высшего порядка. Он включает в себя не только опыт взаимодействия с окружающим миром, но и религиозный, эстетический, этический, политический, практико-технический и т.д. опыты. Человек, обладающий подобными типами опыта на очень высоком уровне, зовется мудрым и, как считается, обладает Weltanschauung. Потому Гуссерль и мог говорить о «мудрости или Weltanschauung». Согласно Гуссерлю, мудрость или Weltanschauung является главным компонентом еще более ценного габитуса, под которым мы понимаем идею совершенной добродетели или идею человечности. Weltanschauungsphilosophie появляется тогда, когда совершается попытка концептуализировать или логически обосновать мудрость либо, проще говоря, придать ей форму науки; обычно она сопровождается попыткой использовать результаты конкретных наук в качестве материала такой концептуализации. Этот вид философии, взятый в виде той или иной великой философской системы, дает лучший ответ на все загадки мира и жизни. Классические философии в одно и то же время были и Weltanschauungsphilosophien, и философиями научными, ибо задачи мудрости, с одной стороны, и строгой науки, с другой, не были еще четко отделены друг от друга. Но для современного сознания разделение мудрости и строгой науки стало действительностью, и их уже никогда не объединить вновь. Идея Weltanschauung разнится от эпохи к эпохе, в то время как идея науки является вневременной. Может показаться, что реализация обеих идей заставила бы их бесконечно сближаться друг с другом. И все же «мы не можем ждать»; «восторг и утешение» нужны нам немедленно; нам нужна система, по которой можно жить; и только Weltanschauung или Weltanschauungsphilosophie может удовлетворить эти справедливые требования. Конечно же, философия как строгая наука не может удовлетворить их: она едва началась, ей потребуются века, если не тысячелетия, до тех пор, пока она не «сделает в этически-религиозном отношении возможной жизнь, управляемую чистыми нормами разума» [6, с. 187], если, конечно, она вообще может быть завершена и не будет нуждаться в радикальном пересмотре. Отсюда ― великое искушение забыть ее, заменив Weltanschauungsphilosophie. С точки зрения Гуссерля, пришлось бы сказать, что Хайдеггер доказал невозможность противостоять этому искушению.
Объяснение связи между этими двумя видами философии, очевидно, принадлежит к сфере философии как строгой науки. Оно ближе всего к тому, что можно было бы назвать гуссерлевским вкладом в политическую философию. Гуссерль не стал задаваться вопросом, а не будет ли целенаправленный поиск философии как строгой науки оказывать неблагоприятный эффект на Weltanschauungsphilosophie, которая нужна большинству людей для жизни, и потому на актуализацию того типа идей, которому она служит: на последователей философии как строгой науки и на всех, кого они вдохновляют. Казалось, он счел само собой разумеющимся неизменное многообразие Weltanschauungsphilosophien, мирно сосуществующих внутри одного общества. Он не обращал внимания на общества, которые навязывали одно Weltanschauung или Weltanschauungsphilosophie всем своим членам и потому не принимали философию как строгую науку. Он также не считал, что общество, допускающее существование огромного множества Weltanschauungen, способно к этому из-за одного конкретного Weltanschauung.
Гуссерль в некотором смысле сохранил – хотя и, несомненно, преобразовал – ту мысль, о которой мы сейчас говорили, под влиянием событий, которые нельзя было игнорировать. В лекции, прочитанной в Праге, в 1935-м, он сказал: «Традиционалисты и сообщество философов будут бороться друг с другом, и конечно же, это будет борьба за власть. Уже в самом начале философии появляется преследование. Всякий, кто следует идеям (философии), находится вне закона. И все же: идеи сильнее, основанной на опыте власти». Чтобы четко увидеть связь между философией как строгой наукой и ее альтернативой, следует взглянуть на политический конфликт между этими двумя противниками, т.е. на сущностный характер этого конфликта. Не сделав этого, невозможно достичь ясности в понимании сущностного характера того, что Гуссерль называет «философией как строгой наукой».
References
1. Strauss L. Philosophy as rigorous science and political philosophy // Interpretation: a journal of political philosophy. ― vol.2, №1, 1971. ― PP. 1-9.
2. Khaidegger M. Bytie i vremya. §21.
3. Gadamer G-G. Istina i metod. Osnovy filosofskoi germenevtiki. Per. s nem. ― M.: Progress, 1988. ― S. 547-548.
4. Khaidegger M. Vvedenie v metafiziku. §28.
5. Khaidegger M. Chto zovetsya myshleniem? Per. s nem. E. Sagetdinova. ― M.: Territoriya budushchego, 2006. ― S. 115.
6. Gusserl' E. Izbrannye raboty. Per. s nem. M.: Territoriya budushchego, 2005. ― 464 s.
|