Library
|
Your profile |
Litera
Reference:
Naumenko G.
The Wanderer
// Litera.
2014. № 1.
P. 1-49.
DOI: 10.7256/2306-1596.2014.1.12170 URL: https://en.nbpublish.com/library_read_article.php?id=12170
The Wanderer
DOI: 10.7256/2306-1596.2014.1.12170Received: 15-02-2014Published: 1-03-2014Abstract: The object of the research is a poem “The Wanderer” by A.S.Pushkin The subject of the research is Mickiewicz’s implication as a key to the poem’s understanding. The purpose of the research is to prove the hypothesis that the poem was written in the dialogue with the Polish poet Adam Mickiewicz, to find Mickiewicz’s implication and to perform the literary analysis of Pushkin’s poem by comparing it with the sixth poem “The Passage” from the poem “The Dziady” III and with an extract from “The Pilgrim's Progress from This World to That Which Is to Come” by Bunyan to which Pushkin referred to. (The poem “Oleszkiewicz” and Mickiewicz’s implication are the sources and impulses for Pushkin’s word and the first part of Bunyan’s poem is a canvas, the language of the generally accepted religious schemes). The research is based on the method of “careful reading” of “The Wanderer” in the context of Pushkin’s work in 1833-1836 as well as an intertextual analysis of the texts by Pushkin, Mickiewicz and Bunyan. The research includes references to well-known interpretations and analysis of Pushkin’s poem. The dialogue between Pushkin and Mickiewicz, and wider – a talk to the West, resulted in the fact the the theme of Christianity in Pushkin’s work of the last years became key in the conflict between the East (Russia) and the West. That conflict was shown by Mickiewicz in his “Passage” from the Christian punitive point of view. The poem “The Wanderer” (1835) became is a poetic reply on the theme of “reading the Book” (the Holy Scripture) that we can find in Mickiewicz’s work and also the first part of Pyshkin’s “Reading the Book” about the way from slavery to the Liberty. Pushkin showed a wrong way to the Liberty which contradicts his understanding of the New Testament. It is proved by the constructive division of the poem into five parts (the Pentateuch model). He showed “the right way” in his “evangelic” Kamennoostrovskij cycle (1836) which was created in the tight connection with “The Wanderer”. In “The Wanderer” the poet was not ready for “the Court”, but in the poem number VI “From Pindemonte” he appears at the Court with his speech. Keywords: Pushkin, Bunyan, Oleszkiewicz, Mickiewicz, prophet, implication, the Pentateuch, salvation, liberty, PassageПопытка смеха. В 1835 г. Пушкин написал небольшое стихотворение «Странник», опирающееся на фрагмент длинной аллегорической повести «Путь паломника» Джона Беньяна (John Bunyan). Тема «Пути паломника» и «Странника» – христианское спасение. На «чужом» беньяновском слове Пушкин построил свою «поэзию действительности», с другим центральным конструктивным принципом и другим героем – странником. Пушкинское стихотворение написано от первого лица и звучит, как исповедь (так оно чаще всего воспринимается), но это обманчивое впечатление. Автор только прикидывал на собственную личность ощущения странника и ни в коем случае не желал бы перенести на себя путь литературного героя. Вернее, Пушкин мог бы стать странником, если бы он сделал такую же глупость, как его герой, и совершил побег из тесного круга семьи в неизвестность. Тогда бы он превратился в смехотворного искателя «тесных врат» спасения, как и странник. «Странника» обсуждают обычно как серьезное, религиозное стихотворение поэта. Стихотворение было рождено действительносерьезной ситуацией – моментом сомнения Пушкина в себе, в своей правоте. Пушкин, по-видиммому, в какой-то момент предположил, что Адам Мицкевич и те друзья, знакомые, кто критиковал его за приятие имперского Петербурга, за службу царю и прорусские стихи в брошюре «На взятие Варшавы» (усматривая во всем этом моральное падение поэта), имели на то свои веские основания, и ему, чтобы сохранить честь, необходимо оставить службу и двор, удалиться в пенаты, где он сможет на свободе в уединении творить и жить, размышляя о Боге и т. д. («Пора, мой друг, пора…», 1834). Его истинным прозрением стало понимание, что эти планы, как бы поэтичны и желанны они ни были – несостоятельны и даже безумны. Пережив сомнение, поэт создал пародию на себя – каким он мог бы стать, если бы действовал в соответствии с теми понятиями о духовном спасении, которые Мицкевич утверждал, а он, Пушкин, воспринял – на какой-то миг всерьез – и подал царю прошение об отставке. Сюжет «Странника». Если посмотреть на сюжет стихотворения, то странник вдруг мистически верит, что высший смысл иного мира подал ему знак о нем и предстоящих делах в этом мире (город обречен на скорую гибель за грехи) и что ему необходимо следовать этому мистическому чувству, как откровению. Герой становится невменяемым; его охватывает «великая скорбь», он теряет сон, плачет и стенает, пророчествуя гибель городу: «горе, горе!». «Духовный труженик», он мучит домашних криками и ничего на духовном плане не делает, а «унынием изнывает». Он бесцельно бродит, со страхом озираясь вокруг. Вдруг он видит «юношу, читающего книгу», которого из-за книги и тихого взора принимает за носителя высших истин. Странник не замечает, что юноше непонятно, почему он так жалок, что юноша сам не знает дорогу на «свет»: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь [?]». О гибели города странник юноше не говорит (наверное, предполагая, что юноша и так знает, из «книги»). Наоборот, говорит, что он один «обречен», только ему «жребий злобный» дан. Юноша советует ему бежать. Куда? Страннику кажется, что он видит «некий свет». Юноша, указывая ему «перстом» вдаль, говорит. «Иди ж <…> Пока ты тесных врат [спасенья] не достиг, Ступай!»». У юноши и странника есть общий язык – аллегорий, и один указательным перстом реализует аллегорию Благовестителя, а другой реализует указание «узреть» то, что оком узреть нельзя. Аллегорическим представлениям странника противопоставлен мир его семьи, как больному началу – здравомыслящее. И как бы обыденны и жестоки ни казались слова его «домашних» («Они с ожесточеньем меня на правый путь и бранью и презреньем старались обратить» [ст. 33-35]), «они» показаны Пушкиным, как норма, а «я» – как безумец. Пушкин сатирически изобразил все происходящее со странником, как будто бы, запечатлев «души пронзенной муки» и побег, хотел понадежнее уберечь себя от подобной катастрофы. Он отчасти пародировал апокалиптические предчувствия мистика, охваченного скорбью и полагающего, что он соблюдает Божью волю; гротескно сравнил метания и истошные вопли героя с выходом из берегов мятежной стихии, побег из города – с представлением о спасении, озарение слепца – с умопомрачением. Поставив под беловиком стихотворения дату «26 ию 1835 г.» (1), поэт отметил год со дня подачи царю прошения об отставке – у него был глубоко личный повод обратиться к теме «странника». К интерпретациям «Странника». Написанный за год до Каменноостровского цикла (но переписанный набело в 1836 г., примерно тогда же, когда создавались каменноостровские стихотворения) «Странник» приобрел репутацию одного из самых религиозных стихотворений Пушкина, в котором запечатлелись чувства самого поэта. П. В. Анненков в «Материалах для биографии А. С. Пушкина» (1855) писал, что «Странник» является первым образцом «религиозного настроения духа в Пушкине, начиная с 1833 года». «Стихотворение это, составляющее поэму само по себе, открывает то глубокое духовное начало, которое уже проникло собой мысль поэта, возвысив ее до образов, принадлежащих, по характеру своему, образам чисто эпическим» [2, c. 386] В советское время «Странник» чаще всего воспринимался как исповедь поэта, у которого нет и не может быть общего языка со своей средой. По словам Я. Л Левкович, в стихотворении изображен побег, впервые как безумие, но это «безумие мнимое», так как поэт «отвергал общепринятый стереотип мышления и поведения» [14, c. 184]. Для Д. Д. Благого, автора подробного исследования «Странника», определяющим моментом было соотнесение стихотворения с прозаическим текстом английского писателя-проповедника Дж. Беньяна, указанным Пушкиным как источник стихотворения («Из Bunyan»), и с включением «Странника» вместе с другими произведениями в контекст жизни Пушкина [3, c. 50-74]. Н. В. Измайлов рассматривал стихотворение как одну из «лирических медитаций» Пушкина в 1830-е годы на тему отношения выдающейся мыслящей личности («будь это полководец, поэт, политический деятель, как Радищев, или непризнанный пророк, изображенный в “Страннике”») к окружающему его обществу, о месте этой личности в историческом процессе, о непонимании обществом значения и роли одинокой личности. Cтранник – это «непризнанный пророк», «одинокий борец против тяготящих его общественных условий», по словам Измайлова [12, c. 25]. И. З. Сурат в статье 1995 г. обращалась к «Страннику», как к стихотворению, в котором нашло выражение личное состояние поэта. Здесь, по словам Сурат, впервые «остро прозвучала» у Пушкина «тема личного спасения», «неготовность к суду» в связи с мыслью о скорой смерти, и герой «устремляется на поиски “тесных врат спасенья”». Сурат пишет, что «в контексте Каменноостровского цикла набросок “Напрасно я бегу к сионским высотам...” – воспринимаемый как автоцитата, прямая отсылка к “Страннику” – есть жест глубокого отчаяния и обреченности духовного порыва». По мнению исследовательницы «“сионская высота”, вожделенная для героя “Странника”, безнадежно недостижима для героя каменноостровского стихотворения» [25, с. 208]. Кажется только Е.А Тоддес и оксфордский славист Эндрю Kан (Andrew Kahn) обратили внимание на ярко выраженную насмешку Пушкина над своим героем – на сатирическое звучание стихотворения. Эндрю Kан в статье, посвященной «Cтраннику»(Pushkin’s Wanderer Fantasies, 1999), пиcал о всепроникающей иронии поэта, снижающей беньяновские аллегории и религиозность, и о самоиронии автора по отношению к своим более ранним странникам на фоне возвышенного представления о поэте в «Пророке». Иронический «Cтранник», по мнению Кана, подводит всему этому итог. Пушкин намеренно окутывает тайной то, что стало причиной скорби героя в самом начале стихотворения: то ли это пророчество, то ли сон, то ли воспоминание. Таким образом, «чтение» становится единственным источником пророчества. Трагедия странника в его наивности: cтранник слепо верит юношеской книге (the youth’s book). По мнению исследователя, самоирония Пушкина направлена в первую очередь на собственный романтизм 1820-х гг. и романтику изгнанничества [13, c. 225-247]. Е. А. Тоддес в статье «К вопросу о каменноостровском цикле» (1983) выразил уверенность, что герой пушкинского «Странника» профанирует поведение истинного христианина в отличие от лирического героя стихотворения «Отцы пустынники и жены непорочны ...». По мысли Тоддеса, «Странник» и входящее в Каменноостровский цикл стихотворение «Отцы пустынники и жены непорочны», «описывают противоположные варианты поведения христианского “я”. В одном случае – норма поведения верующего: осознание себя “падшим” и обращение к молитве; в другом еретическое отклонение от нормы, самостоятельное мистическое толкование догмата. В “Отцы пустынники и жены непорочны ...”, “я” повторяет древний сакральный текст <…> в “Страннике” происходит профанический духовный бунт» [26, c. 31]. А. А. Долинин не согласился с оценкой Тоддеса. По словам исследоватеоя, Пушкин в «Страннике», как и Беньян, как и Данте в «Божественной комедии», метафорически описывает переломный момент, в который человек «внезапно чувствует движение сердца своего» (Долинин использует цитату переводчика Беньяна), так как «внезапно в нем сказалось начало Божьей Благодати». Через ниспосланную благодать герой понял, что он грешен, находится «в беднейшем своем состоянии, приведен к Иисусу Христу и отдален от суеты» [11, c. 36]. Религиозная модель как конструктивный принцип. Долинин предложил посмотреть на конструктивный принцип «Странника», как на следование Пушкиным традиционной для религиозных текстов модели и символике. В статье «Испанская историческая легенда в переложении Пушкина» (1987) он описал модель, которой, по его мнению, следует пушкинский герой. Мифо-поэтическое ядро этой модели таково: (1) Обращение: духовный кризис и отказ от привычного modus vivendi; (2) Промежуточная, «лиминальная» стадия: осознание себя падшим, отъединение от мира и уход в себя; (3) Толчок извне: божественное откровение, чудесное событие, чтение сакрального текста; (4) заключительная стадия обращения: обретение целостного религиозного сознания [10]. Пушкин, однако, в моей интерпретации, строит сюжет «Странника», зная о подобной модели в религиозных или литературных текстах, но не следуя ей. В отличие от Беньяна (писателя XVII века из народа), поэт не дает ни малейшего намека на то, что странник приведен к Иисусу Христу или что его «великая скорбь» может быть следствием благодати. В тексте пушкинского стихотворения ни о какой греховной жизни героя до объятия скорбью не говорится. Так строится сюжет у Беньяна, но не у Пушкина. Вместо благодатного «толчка извне» и «божественного откровения», странник получает сначала некоеоткровение, а затем указание идти на «некий свет», который должен привести к «тесным вратам» спасения. У Пушкина тихий «юноша, читающий книгу», не соответстует аллегорической фигуре Благовестителя (евангелиста) у Беньяна и никаких благих вестей страннику не передает. А «тесные врата» в стихотворении представлены как раз домом героя, из которого он, измучив домашних жалобами и воплями, убегает на «верный путь». «Верный» на фоне брошенных детей и жены – откровенная пародия (у Пушкина – но не у Беньна!). Поэт создает пародию, в основе которой его реакция на инвективы Мицкевича из стихотворного цикла «Отрывок» (“Ustęp”) и на пророчества о гибели. Мицкевич построил свой цикл, используя Откровение Иоанна Богослова как модель, а тексты Ветхого и Нового Завета как ключ, чтобы сказать правду о России и ее будущем. Польский поэт ответил библейскими пророчествами и на пушкинскийупрек «клеветникам России», что они «не читали сии кровавые скрижали» [23, III, с. 209]. Олешкевич «читает книгу», или «книги» [20, c. 140], и произносит пророчества о гибели города – Петербурга, воплощения Российской империи. Долинин пишет, что повествование в «Cтраннике» «обрывается в тот момент, когда герой пытается начать новую жизнь, убегая из обреченного гибели города» [10]. Но обречен ли город гибели – неизвестно, в «Медном всаднике» – не обречен. Это художник Олешкевич его обрек; Пушкин же показывает, что наводнение закончилось, Нева вошла в свои берега и столичная жизнь продолжается, как ни в чем не бывало. А вот то, что странник обречен – показанно недвусмысленно: повествование обрывается, и цифра пять (V) перед пятой частью не поставлена; вместо нее черта, что означает – жизнь кончена. Сама лексика, сочетание слов (скорей → верный путь → тесные врата) создает такую интонацию, что, если не принимать ее за иронию – да к тому же воспринимать стихотворение, как пушкинскую исповедь – то поэт, стремясь «к Сионским высотам», написал странное стихотворение. Сатирическое отношение к герою, своему двойнику, рождается у Пушкина из понимания трагической неизбежности достигать свободу и духовное спасение именно в цепях и оковах несвободы. Видимый глазу «верный путь» профанируетнедостижимуюИстину в пушкинском стихотворении. Модель Пятикнижия как конструктивный принцип. Пушкин разделил свое небольшое стихотворение (76 строк) на пять частей. «В дошедших до нас рукописях “Странника”, – пишет Д. Д. Благой, – поэт обозначил цифрами только первые четыре его части. Между четвертой и пятой частями, дошедшими до нас только в черновой рукописи, цифры 5 нет, но имеется, очевидно, соответствующая ей разделительная черта. Поэтому в академическом издании Пушкина цифра пять, по существу, поставлена правильно, хотя, поскольку в рукописи ее нет, ее следовало бы дать в угловых – редакторских – скобках» [3, с. 58, прим. 18]. Убранная редакторами разделительная черта и проставленная римская цифра V явились результатом не решенного вопроса о пушкинском принципе деления стихотворения на пять частей. М. Л. Гофман еще в 1922 г. пытался решить этот вопрос и назвал каждую из пяти частей стихотворения «отрывками» [6, с. 389-390]. По мнению Благого, считать их отрывками нельзя, так как «они полностью – без всяких разрывов – воспроизводят ход повествования в подлиннике» и не соответствуют членениям Беньяна [3, с. 55]. Не согласился Благой и с заголовком «Отрывок», данным В. А. Жуковским. в посмертном издании сочинений Пушкина. По мысли Благого, дата под перебеленным автографом «Странника» – «несомненный знак того, что свою работу над переложением Беньяна поэт не намеревался далее продолжать» и предназначил в таком виде к опубликованию [3, с. 55]. Знал ли Жуковский, что пушкинское стихотворение связано с циклом Мицкевича «Отрывок»? Ведь если Жуковский назвал «Cтранника» «Отрывок» из-за того, что «Путь паломника» Беньяна был длинной повестью, а Пушкин использовал только фрагмент, то он мог бы сохранить пушкинское название, а слово «отрывок» приписать в виде пояснения. Таким образом, не исключено, что Жуковский знал о диалоге Пушкина с Мицкевичем в «Страннике». Тема пушкинского стихотворения (как и сочинения Беньяна) – духовное спасение, обретение обетования в зависимости от того, что было предсказано эсхатологическим пророчеством. Поэтому деление стихотворения на пять частей связано с Писанием и, в первую очередь, ассоциируется с первой частью Библии, Пятикнижием Моисея. В «Страннике» речь идет о пути из рабства к Свободе. Это разговор о «цепях» (скрижалях Закона) и свободе духа (Новом Завете), и «чтение книги» из «Отрывка» здесь «как бы проходит критическое испытание» [22, с. 241]. Пушкин показал неверный путь к Свободе, противоречащий его пониманию Библии. Верный путь он показал в «завещательном» Каменноостровском цикле, посвященном Новому Завету и состоящем из четырех стихотворений (потенциально семи). «Странником» же поэт «намеревался открыть свой “духовный цикл”», по словам Долинина [11, с. 37]. Эсхатологическое пророчество было изложено в «Олешкевиче», шестом стихотворении семичастного «Отрывка». После него и слова «конец» (после разделительной черты?) (2) шли слова: «Этот отрывок русским друзьям посвящает автор». Следующая часть, исполняющая роль эпилога и возвещающая благую весть о вольности друзьям из «Московии», живущим в царских оковах, резюмировала авторскую позицию и была написана от имени Мицкевича. В рукописи «Cтранника» после четвертой части цифры V не было, а была разделительная черта. Если следовать предложенной гипотезе о Пятикнижии, как структурном принципе стихотворения, то пушкинская пятая часть должна была, по задумке поэта, в какой-то главной мысли противоречить сути пятой книги Пятикнижия и выявлять, таким образом, авторскую позицию. Последняя книга Пятикнижия, Второзаконие (буквально – «повторный закон»), вкратце повторяет свод ветхозаветных законов и дополняет новыми подробностями события, о которых рассказывалось в предыдущих книгах. В отличие от других четырех книг Пятикнижия, Второзаконие написано от первого лица (за исключением немногочисленных фрагментов) и имеет характер прощальной речи пророка Моисея по выходе из Египта, как предсмертного завещания (наставления) мудрого и опытного вождя, наделенного вдохновением свыше, своему народу, родившемуся в рабстве или в пустыне и стремящемуся достигнуть свободы и обетованной земли (у Беньяна земля обетования – Сион, духовный Сион, Церковь). Пушкинская пятая часть описывает, как и третья часть, реакцию семьи, а также друзей, приятелей и соседей на поведение героя. Эта пятая часть, действие которой разворачивается на площади, исполняет роль эпилога, в котором герой никакой прощальной речи произнести не может. Он охвачен жаждой бессмертия и личного спасения и под призывный крик детей и жены, брань и смех приятелей «спешит перебежать городовое поле». (У Беньяна: «он, не обращаяся, тотчас заткнул уши свои, крича жизнь, жизнь, жизнь вечная! (II Петр. 1, 19)» [Цит. по: 3 с. 74]). Странник не только обрывает предыдущий путь и приносит горе «своему народу», который для странника в данном случае его семья, приятели, друзья, но оказывается и посмешищем в их глазах. Поэтому достигнуть свободы и обетованной земли (взойти на Сион) страннику не удастся: путь к свободе выбран в ослеплении, а не в прозрении. Если бы Пушкин спорил с Беньяном, то можно было бы сказать, что поэт создает диалогически рожденный ответ на возможность спастись путем бегства «из города повреждения [“души пронзенной”] к Горе Сионской» [Цит. по: 10]. «Перебежать городовое поле», затыкая уши на призывы жены и детей – не выход: пушкинская сцена побега смехотворна! Но Пушкин адресует мотив побега не в XVII век Беньяну, а к разорванным цепям и оковам «мицкевичского подтекста». «Цепи» – это эмблема в гражданской поэзии первой четверти XIX века. «Оковы» и «цепи» символизировали рабство, порождающее атмоферу духовного «разврата» («Рима») и проектировались на «современный смысловой план» [1, с. 75]. Например, в пушкинском юношеском стихотворении «Лицинию» (1815): «О Рим, о гордый край разврата, злодеянья! Придет ужасный день, день мщенья, наказанья» [23, I, c. 98-99]. Или в стихотворении А. Полежаева «Цепи» (1828): «Cтремлюсь, в жару ожесточенья, Мои оковы раздробить И жажду сладостного мщенья Живою кровью утолить!» [Цит. по: 21, с. 97]. Разрыв цепей означал обретение свободы ценой справедливого мщения или трагической гибели героя. «Цепи» и «оковы» в «мицкевичском подтексте» также символизируют рабство – отсутствие политической свободы и деспотию в России. Обращаясь к «русским друзьям», Мицкевич пишет, что когда он «был в оковах», он «хитрил» (а не служил деспоту). Поэт предупреждает, что упрек русского (на правду о России в «Отрывке»), будет воспринят им, как лай пса, который так привык к своему «ошейнику» («цепям» в переводе Н.П. Огарева), что кусает руку того, кто пытается освободить его.(3) Но в «Cтраннике» «рабство» благостнее, чем побег в никуда. Как Пятикнижие является первой и составной частью Библии – единой исторической картины мира, так и «Cтранник» является первой частью пушкинского «чтения книги» о пути из рабства к Свободе. Странник этого пути не одолел: узнав в «долине дикой» о предстоящей гибели «города» и суде, он погрузился в скорбь и, послушавшись указа юноши, совершил гибельный побег на «некий свет», полагая, что разорвав существующие связи («цепи» или «оковы»), он найдет путь к «блаженной вечности» Нового Завета. «Поэзия действительности» лежит в основе сюжета и структурного построения «Странника». Действительность же говорит Пушкину, что разрывание «цепей» и бунт бессмысленны и побег от своих обязанностей не принесет истинной и желанной Свободы. «Мицкевичский подтекст» на беньяновской основе. Дмитрий Благой пришел к выводу, что больше всего Пушкина привлек к произведению Беньяна революционно-окрашенный настрой автора, так как поэт отбросил полностью ссылки Беньяна на тексты Священного писания, устранил имя пилигрима Христианин (Christian), слово «пилигрим» заменил на «странник», евангелиста (Благовестителя) – на просто юношу. Но сохранил «ту, говоря словами самого Пушкина, “народную одежду” – национальный и исторический колорит – его повести, которая делает ее характернейшим произведением английского XVII века – столь привлекавшей Радищева и безусловно интересовавшей Пушкина эпохи пуританской революции, Кромвеля, Мильтона» [3, с. 59]. Благой приводит в пример восприятие «Странника» Достоевским, которому в музыке «странных стихов» «Странника» слышался воинственный огонь и мистический дух северного протестантизма («Пушкинская речь», 1880). Но сколько бы воинственный и мистический дух ни был свойственен эпохе английской революции XVII века, фрагмент из первой части повести Беньяна, использованный Пушкиным, имеет к нему весьма отдаленное отношение. Пушкинский же «Странник» по сути не имеет никакого отношения к Беньяну. «Мицкевичский подтект» дает возможность с другой точки зрения посмотреть на стихотворение и потому по-другому увидеть героя и объяснить, почему «Путь паломника» вызвал интерес Пушкина, создавшего ярко сатирического странника. На интерес Пушкина именно к Беньяну повлияла родственность поэтики и этики аллегорической повести «Путешествие пилигрима в небесную страну, представленное наподобие сновидения» [3, c. 50, прим. 2] «Отрывку» и отдельным сценам «Дзядов» III Мицкевича. У польского поэта, как и у Беньна, аллегорическое толкование текста Библии – основной способ видения мира, а конкретные картины накладываются на символические смыслы с целью развенчать зло и указать путь к свободе, как к духовному спасению. Поэтому мотив пилигримства – главный у Мицкевича, как и у Беньна. Книга пуританского проповедника была выпущена в новом издании в 1830 г. и была популярна. Она получила высочайшую оценку известного английского критика и историка Макколея. О рецензии Макколея писали Долинин и Благой. Макколей в Edinburgh Review поставил труд Беньяна в один ряд с «Потерянным раем» Мильтона, а Вальтер Скотт в Quarterly Review (1830) выразил уверенность в том, что «рекомендованный вкусом и критическим разбором м-ра Саути, этот давний любимец простолюдинов получит теперь хороший прием и у высших классов». Долинин отмечал, что «Пушкин мог обратиться к ”Пути паломника” в связи с изменением литературного статуса этой книги в западно-европейском, и прежде всего, английском читательском и критическом сознании после того, как вышло в свет новое издание повести с большим вступительным очерком поэта-лауреата Р. Саути» [11, с. 34].(4) В своей рецензии Макколей назвал Беньяна самым выдающимся из представителей аллегорической литературы и подчеркнул, что это «почти единственный писатель, который когда-либо придал абстрактному интерес конкретного». Если у многих писателей люди подменялись олицетворениями, у него, наоборот, «олицетворения становились <...> людьми». Макколей считал художественные достоинства повести Беньяна «величайшим чудом». «И это чудо, – добавлял он, – произвел медник» [Цит. по: 3, с. 52]. «Медник»(5) – потому что Беньян был сыном деревенского лудильщика, медника, и сам был лудильщиком до того, как стал ревностным проповедником пуританского учения. После восстановления монархии Стюартов (она была упразднена указом английского парламента 1649 г. во время Английской революции, провозгласившей Англию республикой), Беньян провел много лет в тюрьме, но не отрекся от пуританской доктрины. Повесть «Путь паломника» была начата в тюрьме. Аллегории в книге Беньяна обрели черты действительности. Пушкин отрицательно относился к тому, что литература перестает быть целью и становится средством для достижения политических целей [23, VII, с. 272], и то что восхитило английского критика, могло вызвать негативную реакцию у русского поэта, попав в болевую точку его восприятия современной тенденции в литературе. Выдающийся поэт Мицкевич в «Отрывке» использовал тот же аллегоризм как метод осмысления действительности для декларации политических идеалов гражданской свободы. Переворачивая естественный порядок жизни, он одушевил памятник и обратил образный библейский язык на реальную жизнь и людей, чтобы обличить неверных (Россию) и поддержать праведных (Польшу). На одухотворение статуи Пушкин уже ответил «медным всадником», сошедшим с постамента, однако, вероятно, не изжил внутренний конфликт с «олицетворениями, становящимися людьми». В «Страннике» герой становится «пророком» апокалиптического знания исторического процесса. Но, как показал Эндрю Кан, достоверность пророческого знания «пророчествующего странника» поставлена Пушкиным под сомнение [13, с. 244]. Точнее, Пушкин насмехается над представлением, что Божественное знание так просто, ни с того ни с сего, cнизошло на героя и он стал пророком. Моменты откровения даются поэту в редкие минуты благодати. Не случайно в «Страннике» нет мотива благодати, а есть мотив «великой скорби», тот же, что и в «Пророке» (в первой редакции 1826 г.). Поэт в «Пророке», «великой скорбию томим» [24, III, с. 578], был преображен в пустыне, прежде чем у него «отверзлись вещие зеницы» и «Бога глас» призвал его исполниться Божественной волей и «глаголом жечь сердца людей» [23, II, с. 304]. Странник же без всякого на то основания воплощает собой чужое пророческое слово о гибели «города». Вычислением будущего с помощью символического языка библейских метафор и предсказаний библейских пророков Беньян и Мицкевич, пилигрим и «кудесник» Олешкевич связаны в единую ауру пушкинского негативного восприятия. (6) Благой в своем разборе «Странника» упомянул Мицкевича и отметил, что польский поэт считал пушкинского «Пророка» выходом русского поэта на совсем новый творческий путь. «Пророк» для Мицкевича знаменовал, как Мицкевич говорил в парижских лекциях в Collège de France (1840–1844), новую эру в творчестве русского поэта и новое «предчувствие», которому Пушкин не последовал, потеряв смелость. После «Пророка» началось моральное падение поэта [8, с. 120]. Не зная этих слов Мицкевича, Пушкин из чтения четвертого тома его сочинений понял примерно то же самое, то есть, что он обманул ожидания польского поэта и не стал пророком и потому не выполнил своего нравственного предназначения.(7) Для Мицкевича поэт призван быть пророком и указывать народу путь, предсказывая будущее, как библейские пророки призваны Богом вещать людям правду. Польский поэт, по всей видимости, понял «Пророка» как манифест русского «певца вольности», которому прозрение было дано, чтобы воспламенять сердца любовью к свободе для борьбы с тиранами и таким образом возвещать Слово Божие для своего народа, следуя идеалам декабристов, которые тоже опирались на библейские мотивы и образы, наполняя их патриотически-освободительным содержанием. Пушкин же, провозгласив поэта пророком в «Пророке», в стихотворениях 1831 г. воспламенял сердца русских любовью к России (которой, по утверждению польского поэта, предназначалась Божья кара за преступления власти). В таком поэте Мицкевич увидел предателя дела свободы («Русским друзьям»), а не поэта-пророка, просвещающего свой отсталый и забитый народ. В «Дзядах» часть III, в сцене «Импровизация», герой Мицкевича, обращаясь к Богу, выразил готовность быть пророком и властвовать над «душами людей» [18] («жечь сердца людей» в переводе В. Левика), чтобы создать свой народ, как радостную песню. Вручи мне власть или к ней открой дорогу мне! Пророки были встарь, но с ними наравне И я пророком быть могу в моей стране. [17, c. 146] Я путь к сердцам ищу в надзвездной вышине, Той властью, что певцу дана над всем твореньем, Хочу я жечь сердца людей. [17, c. 145] Польский поэт воспел жертвенное служение Свободе во имя воскресения распятой Польши и изобразил перерождение автобиографического героя «Дзядов», поэта и частного человека, в борца Конрада – «пророка и духовного руководителя своего народа» [7]. Пророчества в «Отрывке» он соотнес с «гласом Бога» в библейских образах и пророчествах. В «Страннике» Пушкин создает сатирическую картину, изображая что было бы, если бы желание поэта-пророка («жечь сердца людей») исполнилось, и он, Пушкин, воспринял бы суд и пророчества Мицкевича и его героя Олешкевича, как бунтующие против Петровской империи польские юноши, и начал бы пророчествовать гибель «города» (Петербурга). Сюжет «Cтранника» Пушкин основал на двух главных источниках: «Олешкевич» Мицкевича и «Путь поломника» Беньяна. Они не равноценны по своей значимости. «Олешкевич» (и «мицкевичский подтекст») – это источник и импульс для собственного слова в диалоге с польским поэтом, а фрагмент из первой части повести Беньяна – канва, язык общепринятых религиозных схем, на основе которых вырастает пушкинское слово, скептическое по отношению к одухотворенным аллегориям Беньяна и – еще больше – к «мицкевичскому подтексту». Стихотворение «Олешкевич» имеет подзаголовок «День перед петербургским наводнением 1824». В «Олешкевиче» некий «путник», или «пилигрим», был потрясен предсказанием польского художника Олешкевича, читающего у Невы «книгу». Не поняв слов пророчества, путник побежал за исчезнувшим художником на мигающий свет его фонарика и нагнал его на площади. Олешкевич стоял на груде камней с поднятой рукой и, казалось, молился. Он наблюдал за светом в окне царя, устремив свет своего фонарика на дворец. В пламенной речи, которую он адресовал затем царю, Олешкевич обвинил его в забвении заповедей Божиих, в предании себя дьяволу, и предсказал городу скорую гибель за преступления власти: «Слышу!.. там!.. вихри уже подняли головы ..». Тут он заметил слушателя, задул свечу и исчез во мраке, как страшное и непостижимое видение, которое прошло, взволновав сердце предчувствием беды [20, с. 141]. На этом «Отрывок» заканчивается. Несколькими строками ниже, в посвящении «Русским друзьям», сказано уже от автора: «Проклятье народу, который казнит своих пророков!» И затем: «Иных, быть может, постигла еще более тяжелая Божья кара» [19, с. 174]. Таким образом, «мицкевичский подтекст» включает в себя сюжет об ошеломленном путнике и о художнике-пророке; последний направляет образный библейский язык и апокалиптические пророчества на конкретных носителей греха и зла. Носителями зла в «Отрывке» являются царь и его сатрапы, раболепные слуги царя, Петербург, построенный тираном Петром I на крови и слезах подвластных России народов, памятник Петру I, деспотическая власть, певцы, ее воспевающие, и т. п. Часть I. Первая часть «Странника» по описанию события ближе к «мицкевичскому подтексту», чем к беньяновскому тексту. Странник, как и путник в «Олешкевиче», странствуя, был внезапно ошеломлен чем-то страшным. Он получил извне «толчок к перерождению» (Долинин). У Беньяна – два героя: один спит, а другой – герой его сна, человек в «раздранной одежде» – описан с помощью цитат из Нового Завета. Человек душевно обременен и, начав читать «книгу», плачет и трепещет. «Книга» созвучна чувствам человека, и предложенная Долининым и переводчиком Беньяна интерпретация состояния героя кажется точной: «он внезапно чувствует движение сердца своего». Пушкинский странник не был подавлен бременем в начале и потому сказать, что вместе с объятием скорбью в нем проявилось начало Божией благодати, можно только по аналогии с героем Беньяна. Страннику становится все тяжелее. Его муки превышают его духовные силы («великая скорбь», «тяжкое бремя», «тоска») и совладать с собой он не может («вопли», «ломая руки»). Бросается в глаза, что объятие скорбью ведет к мотиву стихийного бедствия, использованному в «Медном всаднике» – к наводнению-казни, предсказанной Олешкевичем развратному Вавилону. («У Мицкевича это предсказано. У Пушкина это изображено» [27, с. 197]). В «Медном всаднике» апокалиптическое предсказание олицетворяет разбушевавшаяся стихия «больной» Невы: Нева металась, как больной В своей постели беспокойной.(8) [23, IV, с. 277] И странник ночью горько повторял, метаясь как больной: Нева в поэме участвует в битве против города Петра – прообраза царства антихриста в «Отрывке». Однако, Петербург в пушкинской поэме – не развратный Вавилон, в котором все христианские ценности вывернуты наизнанку, а «юный град, полнощных стран краса и диво» [23, IV, с. 274]. Временно царствующая над земными царями Нева входит в свои берега, и «несчастье невских берегов» забывается [23, IV, с. 284]. Пушкин иронически сопоставил предсказанную «казнь» с закончившимся стихийным бедствием. Странник испытывает другое отношение к предсказанию, чем Пушкин в своей поэме. Через образ «больного» герой сравнивается с Невой, «перегражденной» ветрами, но еще не вышедшей из своих берегов. Путь странника оказался тоже перегражденным, «внезапно», в «долине дикой», где он был «подавлен и согбен». Странник заболевает, и причина его болезни – «пронзенная душа» («Я в воплях изливал души пронзенной муки» [ст. 6]). От отсутствия выхода герой мечется, как больной, и его собственная жизнь поглощается скорбью, как город затопляется Невой. Если в первых строках «Странника» видеть мотив духовного перерождения, тот же, что и в пушкинском стихотворении «Пророк», то в «долине дикой» странник был не посвящен в таинство Божьей воли, а внезапно уличен «в убийстве». Здесь кроется реакция Пушкина на обвинение его Мицкевичем в предательстве друзей и свободы. Пушкинского героя настигла не Божественная, а «враждебная» воля («болезни жар враждебный» [ст. 26]), и все признаки его поведения (вопли, стоны, крики) доказывают, что всякая благодать его покинула. Но странник полагает, что в «долине дикой» он был посвящен в таинство Божественного Провидения, так как поверил в пророчество о гибели. Часть II. Четырнадцать строк второй части пушкинского сюжета следуют сюжету следующей части «Пути паломника» за исключением образного описания бедствия с мотивом «ветров» и «пламени». Благой отмечал, что «в английском подлиннике слова “ветры” нет, там говорится лишь о “небесном огне” (“fire from heaven”); в то же время это слово и именно в таком его употреблении (во множественном числе), думается, не случайно перекликается с мотивом мятежных “ветров” в “Медном всаднике”. <…> Ветер в поэме – стихия мятежа; именно он бросает на город Неву», – пишет исследователь [3, с. 64]. «Сила ветров от залива» в «Медном всаднике» – это ветры с Запада, залив на западе Петербурга. В «Страннике» ветры и пламя – это две стихии, из-за которых город «в угли и золу вдруг будет обращен» [ст. 20]. У Беньяна. город «истреблен будет огнем небесным». Огонь с неба – это кара, которая постигла Вавилон. У Пушкина главное не новозаветная аллюзия, а отсылка к Мицкевичу, призывающему Запад к борьбе против России. Это и есть «ветры», которые грозят катастрофой и раздувают «пламя» вражды. Если обратиться к творческому противостоянию Мицкевича и Пушкина, то в «Отрывке» «с запада весна придет к России» («Памятник Петру Великому»), а с «полярных льдов» приходят «вихри» («Олешкевич»). В «Медном всаднике» «бури» и «ветры от залива» (с запада) преграждают Неве путь к морю и приносят катастрофу, а на севере, в «Нормандии», спокойно «блестят снега» (в рукописи стихотворения «Осень (Отрывок)» [24, III, с. 917]). Строка «Идет! уж близко, близко время» [ст. 18] также не опирается на английский источник. Она связана с мистическими видениями Олешкевича о наступлении на город Божьей кары. Слышу!.. там!.. вихри... уже подняли головы Благой, сравнивая героя «Странника» с Пушкиным, полагал, что гибель города «неизбежна» и «заслуженна» [3, с. 164], так как поэт написал: «наш город пламени и ветрам обречен» [ст. 19]. Странник в какой-то степени, действительно, сам поэт – но только если бы он стал проводником пророчеств Олешкевича и обвинений Мицкевича. Пушкин же этими «пророческими» словами («Идет! уж близко, близко время») иронизировал над претензией польского поэта с помощью апокалиптических метафор решать историческую судьбу Петербурга и империи, а также над его высокомерным судом над собой, как над предателем. Пушкин попытался посмеяться и над тем, что странник принял за Божественное откровение пророчества, взятые Олешкевичем из Писания, как из гадательной книги. На скрытой иронии построен патетический монолог странника перед женой и детьми, которые не понимают, почему он стонет, повторяя слова из Апокалипсиса, в то время, как никакой реальной катастрофы не произошло. Странник, однако, охвачен предчувствием надвигающегося бедствия и переживает апокалиптическое видение. Он не может скрыть мрачные мысли, скорбь и ужас, в которые погружается, и мучает домашних истошными воплями. Гиперболически описывая реакцию странника на пророчество, Пушкин создает атмосферу пандемониума (адского шума), представляя героя не пророком, а помешанным в глазах семьи. Часть III. Третья часть стихотворения проходит под знаком «враждебного жара болезни» и формально следует сюжету Беньяна, оставляя без внимания строки, в которых Christian читает и молится, оплакивая свое бедствие. В свой текст поэт привносит слова или использует образы, усиливающие впечатление о безумии странника: «болезни жар враждебный» [ст. 26], они «от крика» (не слов) «утомились» [ст. 37], «дикий плач» [ст. 39]. Пушкин опускает недоумение Беньяна, что домашние не выразили соболезнования герою, но добавляет две последние строки о том, какое впечатление производят его крики: «докучливость» «безумного», только «суровый врач» может ему помочь [ст. 39-40]. Он добавляет слова «правый путь» [ст. 34], выражающие точку зрения домашних. («Они с ожесточеньем меня на правый путь <…> старались обратить» [ст. 33-35]). В английском тексте «правого пути» в данном месте нет. «Правым путем» назван весь путь пилигрима в русском переводе оригинального названия повести Беньяна издания 1782 г. [3, c. 50, прим. 2]. У Беньяна герой просвещен «книгой» и несомненно прав, так как осознал свою греховную жизнь. У Пушкина – правы домашние, пытаясь привести в чувство и вразумить невменяемого странника. Напрашивается и еще одна аналогия, параллельная образным противопоставлениям «Отрывок» – «Медный всадник» – «Cтранник». В «Олешкевиче» сказано, что «божий гнев» близится: стихию сдерживает «одна лишь цепь» [20, с. 141]. Нева в «Медном всаднике», не совладав ночью с «буйной дурью» ветров, утром под их натиском «на город кинулась. Пред нею Все побежало» [23, IV, с. 279]. Теперь нечто подобное происходит со странником. «Скорбь час от часу его стесняла боле» [ст. 13], и ночь не принесла ему облегчения. Но еще одна лишь цепь – его «домашние» сковывают действия героя. Совершив побег, он порывает и эту «цепь» – то есть разрывает рабские «оковы», которые в «мицкевичском подтексте» препятствуют Свободе, и «больная» стихия (безумие, а не Свобода) окончательно заполонит героя после побега. (У Беньяна близкие также препятствуют пути героя к спасению; они еще не осознали свою греховную жизнь и могут отторгнуть христианина от Бога). Часть IV. Отступления от Беньяна особенно ярко служат выражению смысла пушкинского стихотворения в четвертой части, которая сходна с текстом Беньяна только с точки зрения буквального обозначения происходящего. Эта часть – самая большая по объему, она состоит из 25 строк. Количество строк, возможно, неслучайно: 250 башен было в древнем библейском Вавилоне. Пушкин создает здесь, скорее всего, свой образ «второй кары». (В «Олешкевиче» «вторая кара» – падение Вавилона; она суждена и Петербургу). По мысли Пушкина, надежда странника достичь «небесного града», убежав из дома, неосуществима, как строительство Вавилонской башни, которая должна была достигнуть неба. Пушкин пародирует Мицкевича литературно и с помощью его же образа «столпотворенья» из стихотворения «Петербург». («Языков и письмен столпотворенье. Вам быстро утомляет слух и зренье» [17, с. 247]). Пушкинская пародия основана на интертекстуальных связях на фоне данного сюжета; она иконически воплощает «языков и письмен столпотворенье». Странник сравнивает себя с героем романтической поэзии, смешивает реминисценции из пушкинских стихотворений разных лет. Духовное уныние он путает с духовным трудом. Читающего юношу он принимает за носителя высших истин. В разговоре с ним он употребляет высокие обороты позтической и религиозной речи (взор, око, вопросил, познай, крушусь), ожидая от юноши помощи в спасении от смерти. Аллегорию «тесных врат» в христианском учении о спасении души он понимает буквально и совершает побег. Его ум пришел в величайший беспорядок. Странник перепутал язык метафор с общечеловеческим языком и перестал понимать мир. Его побег в «небесную страну», таким образом, не только предприятие безумное и неисполнимое, но и противное божественному предначертанию. За это страннику после побега предназначена как бы «третья кара» (Страшный суд и гибель) – о чем свидетельствует пушкинская черта после четвертой части стихотворения. Пушкин, как и Олешкевич, не хотел бы узреть третью кару [20, с. 141] и потому, вероятно, не описывает. «Бродить уныньем изнывая» [ст. 41]. В первой строке четвертой части странник показан совершенно упавшим духом и потерявшим всякую цель. Повторение звуков ны-ны отражает его настроение – он плачет. (Он «вопросил меня, О чем, бродя один, так горько плачу я?» [ст. 48]). Пушкин употреблял слово «бродить» в самых разных контекстах, но в связи со страхом смерти, не покидающим странника («И взоры вкруг себя со страхом обращая» [ст. 42]), «бродить» напоминает о стихотворении «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», где герой среди окружающей его жизни и людей пребывает наедине с собой, погруженным в мысли о грядущей смерти [23, III, с. 130]. «Как узник, из тюрьмы замысливший побег» [ст. 43]. Странник, подавленный страхом и унынием, сравнивает себя с узником из пушкинского «Узника» (1822) и усталым рабом, «замыслившим побег», из стихотворения «Пора, мой друг, пора…» (1834). Узник и раб – оба рвутся из «тюрьмы» на свободу и призывают к свободе: «Мы вольные птицы; пора, брат, пора!»; «Пора мой друг, пора». «Иль путник, до дождя спешащий на ночлег» [ст. 44]. Странник сравнивает себя с путником, спешащим в другом направлении – в дом. Это сравнение напоминает, особенно в черновом варианте («Как путник в бурну н<очь> спешащий на ночлег» [24, III, с. 982]), строку из «Олешкевича»: «видя, что ночь уж поздняя, холодная и бурная, Каждый [путник] поторопился домой» [20, с. 141]. Пушкин как будто бы предлагает своему герою выбор между разумно действующими путниками и путником, побежавшим за Олешкевичем на блистающий свет его фонарика. «Духовный труженик – влача свою веригу» [ст. 45]. «Духовный труженик» звучит в данном контексте иронично, так как «согбенный», исполненный скорби герой не может духовно воспринимать мир и влиять на него. Странник, в отличие от Christian,не читает Библию и не молится; его духовных сил еле-еле хватает на то, чтобы «влачить» бремя скорби и уныния, как «веригу». Верига – это те же «цепи», в данном случае не имеющие отношения к христианскому подвижничеству (носить на себе цепи). Веригами назывались также тюремные кандалы. Странник стал как бы тюремным узником духа, но «влачит» он свою «веригу» не из-за рабских «цепей» царя-тирана, а из-за ужаса, «пронзившего душу» и прервавшего жизненный путь: «Я осужден на смерть и позван в суд загробный». [ст. 50]. Это страх перед Страшным судом и смертельным приговором, якобы грозящим ему за преступления против совести. «Я встретил юношу, читающего книгу. Он тихо поднял взор » [ст. 46-47]. «Книгу» у Беньяна читает сам герой Christian, а Благовеститель Книгу не читает. Художник Олешкевич «читает книгу», или «книги»: «отблеск фонарика освещает его таинственные книги». Художник «Библию и Каббалу изучает» [20, с. 141]. Каббала помогает разгадывать тайны Священного писания и Божественного Провидения. Но Олешкевич – не молодой человек, не юноша: в 1824 г. ему было 47 лет. (Наверное, поэтому в черновых вариантах пушкинского стиха странник встретил мужчину или старика: «И вот увидел я – передо мно<ю> муж», «передо мной старик» [24, III, с 983]). И книга, которую читает пушкинский «юноша», вероятно, не Библия, а написанные библейской прозой «Книги польского народа и польского пилигримства» Мицкевича. Их читают бунтующие против Петровской империи польские юноши. В стихотворении Мицкевича «Петербург» есть образ польского юноши, которого пушкинский странник мог бы принять за Благовестителя. В Петербурге на площади стоял мятежный пилигрим; а рядом – «житель Петербурга молодой», «сын христовой церкви и поляк». Юноша был «томим небесной горестью». Он смотрел не так, как мрачный пилигрим, а как «в бездны ада смотрит херувим и зрит народов неповинных муки». Юноша обратился с приветствием к пилигриму, но тот не ответил, хотя и жалел об этом на другой день: образ юноши запал ему в душу [17, с. 250-251]. Если для героя «Странника» тихий взор юноши («он тихо поднял взор» [ст. 47]) означал небесный покой Благовестителя, знающего путь к спасению, то для Пушкина 1830-х гг. юность связана с «безумными годами».(9) Да и само слово «юноша» говорит о том, что совет, данный им страннику, не может обладать качеством благой вести для героя. В стихотворении «Памятник Петру Великому» на площади стояли двое «юношей», и юноша, «прославленный на всем севере своими песнями» [20, с. 143], то есть Пушкин, говорил то, что считал его правдивой речью другой юноша – «странник с Запада», то есть автор «Отрывка». Монологом «Пушкина» Мицкевич как бы противопоставлял юного певца вольности – «продавшемуся» поэту в эпилоге цикла. Этот монолог во многом инициировал пушкинский «спор» 1833-1836 гг. с польским поэтом. «И ты так жалок в самом деле, Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?» [ст. 53-54]. Слова юноши. не соответствуют представлению о герое у Беньяна, так как Christian не жалок, он сознает свое бедственное положение в отличие от его семьи, живущей в «темничном заключении». «Жалостливым стенанием» христианинсам называет свои сетования, потому что он не может увидеть путь к спасению. («Но для того, чтобы иметь возможность отправиться в путь, – писал Долинин – человек, согласно общехристианским представлениям, должен путь, свет “узреть”» [11, с. 37]). Юноша тоже знает, что свет надо «узреть». Но понять странника, а тем паче показать ему «верный путь» к спасению, он не может. (По мнению Эндрю Кана, юноша принимает странника за душевнобольного). У Беньяна Благовеститель дает христианину пергамент с евангельским текстом «Убегай гнева будущего (Евр. 9, 26)» [Цит. по: 3, с. 74]. Юноша решает вопрос христианского спасения буквально и советует герою «убежать отселе». «Я оком стал глядеть болезненно-отверстым, Как от бельма врачом избавленный слепец» [ст. 58-59]. Пушкин использует лексический оборот со словом «отверзлись», что и в «Пророке» («отверзлись вещие зеницы»). Поэт развивает тему «прозрения», которой нет в тексте Беньяна. Странник ждет от юноши чуда прозрения. В евангельской легенде об исцелении слепорожденного (евангелие от Иоанна: глава IX) Иисус принес людям то, чего не мог дать Закон и исцелил слепца. Но «юноша, читающий книгу» не может встать на место Иисуса и дать зрение. У героя пушкинского «Пророка» «отверзлись вещие зеницы», но не у странника. Странник сравнивает свое «прозрение» со снятием бельма врачом, и слова «болезненно-отверстое око» говорят о болезненном зрении пациента, а не о чуде прозрения. «Я вижу некий свет», – сказал я наконец» [ст. 60] Само слово «наконец» предвещает здесь скорый конец, рифмуясь со словом «слепец» [ст. 59]. В черновых вариантах перед стихом [60] были строки, очень близкие«Олешкевичу» по лексике и образной системе: Я стал глядеть, и вот круг легкой образуя Я вижу, звездочка то меркнет, то блестит. [Я вижу, звездочка мерцает] [24, III, с. 985] В «Олешкевиче» путник увидел свет от фонарика, который «светил издалека, как прозрачная звезда», и «пустился, что было силы» на этот «мигающий» свет [20, с. 141]. У Пушкина в беловой рукописи странник увидел «некий свет» («дальный свет» в черновом варианте) – и без всяких метафорических сравнений. «Некий свет» должен стать, по словам юноши, «[единственной] метой» [ст. 62] на пути к спасению. Образами странника и юноши, профанирующими библейскую легенду об исцелении слепорожденного, Пушкин завершает четвертую часть стихотворения. «Ступай!» – говорит юноша, указывая путь к «свету» «перстом». И странник «бежать пустился в тот же миг» [ст. 64]. Его готовность моментально, «в тот же миг», измениться и бежать подтверждает, что не духовная трасформация происходит с героем в очередной раз, а очередное следование полученному приказу, принятому им за откровение. Странник у Пушкина изображен не как прозревший слепец, устремившийся к свету спасения, а как раб из «Анчара», посланный на гибель («И тот послушно в путь потек» [23, III, с. 79]). Пушкин, по-моему, намеренно, с другими действующими лицами, создал аллюзию к «Анчару» (вероятно, стихотворение было написано под влиянием Мицкевича).(10) Вместо страшного дерева, источающего яд, к которому посылает «человека человек» (владыка – раба), юноша посылает странника на «свет» к «тесным вратам», но это также путь в небытие, а не к спасению. <Часть V> (После разделительной черты). Пятая часть стихотворения у Пушкина является эпилогом, в то время как у Беньяна побег героя из города знаменует начало христианского путешествия к небесным вратам. Действие Пушкин переносит на площадь, и одновременно оно происходит у порога дома странника. Место действия – не случайно. Олешкевич произносил обличительную речь на площади, стоя на «груде камней»(11) и предрекая страшный день Божьего гнева за злодеяния царя. На площади теперь разыгрывается сцена, пародирующая представление о том, что надо делать, чтобы обрести духовное спасение. Странник убегает от своего народа, не произнося никакой прощальной речи и не обращая внимания на призывные крики детей и жены, думая только о том, чтобы «скорей узреть – оставя те места, Спасенья верный путь и тесные врата» [ст. 75-76]. Стихотворение, таким образом, «завершается реализованной метафорой» [26, с. 30] из Нагорной проповеди Иисуса Христа. Как отметил Е.А.Тоддес, «в финале метафора уже независима от источника [Беньяна], поскольку формула “спасенья верный путь и тесные врата” (ее нет в данном месте английского текста) восходит непосредственно к Евангелию. А в этом месте Евангелия ничего нет о бегстве, предписывается должное поведение в миру» [26, с. 30]. Вместо обретения обостренного слуха и зрения, как в «Пророке», герой становится духовно глух и слеп. По мысли Пушкина, он стал бы таким вот смехотворным пророком в Отечестве своем, пророчествуя гибель «городу», если бы впитал в себя утверждения и пророчества Олешкевича (и Мицкевича). Как странник, внезапно осознавший себя виновником страшного преступления, живущим в преступном городе, он выпал бы из реального хода жизни, переживая апокалиптическое видение, плача и вопя о гибели (это было бы его пророчество). Он изумил бы и напугал семью, решившую что он сошел с ума, и стал бы объектом жалости, увещаний и насмешек друзей и соседей. А затем, по совету юноши (польского?), он превратился бы в мнимого пилигрима Свободы, тщетно ищущего спасения и обетованной земли. Путь пилигрима к христианской свободе не таков, по мнению поэта. Христианская свобода не обусловлена ничем социальным, и Мицкевич верного пути к Свободе указать не может. Путь к Свободе, как к свету Нового Завета, в «Страннике» не показан. Он будет главным в стихотворениях 1836 г., где поэт-пророк призывается «зреть» свои прегрешения и не осуждать брата своего (<Молитва>). В Каменноостровском цикле, созданном в тесном соприкосновении со «Странником», поэт будет «готов» «к суду» и в стихотворении под цифрой VI предстанет на «суд» со своей искренней речью.
Примечания (1) А. А. Долинин и В. А. Сайтанов датируют создание стихотворения 17-26 июля 1835 г. [9, с. 52]. Если они правы и Пушкин имел в виду 26 июля (а не июня), то тогда поэт мог отметить не только один год и один месяц, прошедшие после подачи прошения об отставке (25 июня 1834 г.), но и два года с момента «гнева, в нем душу помрачившего» [23, III, c. 326], результатом которого стало это прошение. 22 июля 1833 г. из-за границы в Петербург возвратился С.А. Соболевский, который привез Пушкину изданное в Париже собрание произведений Мицкевича. В 4-ом томе была поэма «Дзяды» часть III с антирусским циклом «Отрывок». (2) Проводилась ли черта Мицкевичем до или после слов «конец» в издании, которое читал Пушкин? То, что разделительная черта есть у Пушкина в «Страннике» (и в <Памятнике>), на мой взгляд, свидетельствует о том, что черта могла быть и у Мицкевича после шестого стихотворения «Отрывка» перед посвящением. (3) «А если кто из вас станет упрекать меня, то его упрек покажется мне лаем пса, который так привык к терпеливо и долго носимой цепи, что кусает руку, ее разрывающую» (Огарев Н.П. «К русским друзьям» Мицкевича // Рылеев К.Ф. Думы. – М., Наука, 1975). (4) В книге «Пушкин и Англия» (2007) А. А. Долинин дополнил свои выводы: «Интерес Пушкина к “Пути паломника” Баньяна могло вызвать чтение заметок Кольриджа в сборнике “ТаЫе Таlк”». Долинин «предлагает следующую гипотетическую историю создания “Странника” между 17 и 26 июля 1835 года. Пушкин просматривает только что купленную книгу Кольриджа, замечает отзыв о “Пути паломника”, вспоминает о том, что в его библиотеке имеется русский перевод романа, читает начало текста и по его мотивам пишет стихотворение, сверяясь с английским оригиналом, который, согласно жандармской описи, также был в его библиотеке, но не сохранился» [9, с. 52-53]. (5) Слово «медник» могло вызвать и не литературные ассоциации. В пушкинское время в Италии правительство старалось противодействовать тайным обществам карбонариев («угольщиков») устройством общества кальдерариев («медников»). . (6) Не ассоциировал ли Пушкин английское Bunyan, написанное по-французски – Bonyenne, с фонетически совпадающим фольклорным BonJean? BonJean – тот, кто злоупотребляет доверием: трюкач, обманщик. В пушкинской библиотеке было издание «Сочинений Иоанна Бюниана» 1819 года, в котором русский перевод «Путешествия Христианина к блаженной вечности» был сделан с французского перевода. (7) Не исключено, что Сергей Соболевский, который встречался с Мицкевичем в Риме и в Париже, передал Пушкину какие-то мысли Мицкевича о предназначении поэта, что уже в 1832 г., времени создания «Книг польского народа и польского пилигримства», подразумевало возвещать слово Божие для своего народа и предсказывать будущее. (8) Ю. М. Лотман писал, что «образ больного, не находящего покоя в своей постели, восходит к шестой песне “Чистилища”» из второй части «Божественной комедии» Данте Алигьери [16, с. 335]. (9) «Безумные юноши» в «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» Написано 26 декабря 1829 г., опубликовано 6 января 1830 г. в «Литературной газете». Элегия «Безумных лет угасшее веселье...», созданная 8 сентября 1830 г., напечатана в 1834. г. в «Библиотеке для чтения». (10) Йожеф Третьяк (Józef Tretiak) – профессор Краковского университета, автор книги MickiewicziPuszkin (1906), считал, что не только пушкинскую «Полтаву», но и стихотворение «Анчар» необходимо «включить в круг влияния Мицкевича на Пушкина» [15, с. 32]. Третьяк писал: «Сквозь идею этой пьесы [«Анчар»] мелькает блеск влияния Мицкевича» на Пушкина, который «сознавал немощь своего характера», сравнивая себя с Мицкевичем [Цит. по: 4, с. 90]. (11) «Груда камней» символизировала падение рабства и входила в единый семантический и концептуальный ряд аллегории «Рима» в гражданской поэзии первой четверти XIX века. References
1. Avtukhovich T. E. Rim v russkoi poezii pervoi poloviny XIX veka: emblema-allegoriya-simvol-obraz // Obraz Rima v russkoi literature: Mezhd. sb. nauch. Rabot / Nauchn. red. Rita Dzhuliani, V. I. Nemtsev. – Rim-Samara, 2001. – S. 53-75.
2. Annenkov P. V. Materialy dlya biografii Aleksandra Sergeevicha Pushkina // Pushkin A.S. Sochineniya. – T. 1. SPb., 1855. 3. Blagoi D. D. Dzhon Ben'yan, Pushkin i Lev Tolstoi // Pushkin: Issledovaniya i materialy / AN SSSR. In-t rus. lit. (Pushkin. Dom). M.; L.: 1962. – T. 4. – S. 50-74. 4. Brailovskii S. N. K istorii russko-pol'skikh literaturnykh otnoshenii: Mitskevich i Pushkin: (Po povodu knigi Jozef'a Tretiak'a “Mickiewicz i Puszkin. Studia i skice”. Warszawa. 1906) // Pushkin i ego sovremenniki: Materialy i issledovaniya / Komis. dlya izd. soch. Pushkina pri Otd-nii rus. yaz. i slovesnosti Imp. akad. nauk. — SPb., 1908. — Vyp. 7. – S. 79-109. 5. Ginzburg L. Ya. O lirike. Izd. 2-e. L.: Sovetskii pisatel', 1974. 6. Gofman M. L. Posmertnye stikhotvoreniya Pushkina 1833—1836 gg. Pg., 1922. (Pushkin i ego sovremenniki. Vyp. XXXIII-XXXV). – S. 345-421. 7. Dernalovich, Mariya. Adam Mitskevich. – Varshava: Interpress, 1981. URL: http://www.biografia.ru/arhiv/mickevich.html(data obrashcheniya 4.01.2014). 8. Dikson, Megan (Dixon, Megan) Adam Mickiewicz’s Lectures on Slavic Literature. The Pushkin Review. Vol. 5. (2002). – C. 109-128. 9. Dolinin A. A. Pushkin i Angliya: Tsikl statei. M.: Novoe literaturnoe obozrenie, 2007. 10. Dolinin A. A. Ispanskaya istoricheskaya legenda v perelozhenii Pushkina // Toronto: Slavic Quarterly. № 18. – Fall 2006.URL: http://www.utoronto.ca/tsq/18/dolinin18.shtml (data obrashcheniya 20.01.2014). 11. Dolinin A. A. K voprosu o «Strannike» i ego istochnikakh. Pushkinskie chteniya v Tartu: Tezisy dokladov nauchnoi konferentsii 13-14 noyabrya 1987. –Tallin, 1987. – S. 34–37. 12. Izmailov N. V. Liricheskie tsikly v poezii Pushkina 30-kh godov // Pushkin: Issledovaniya i materialy / AN SSSR. In-t rus. lit. (Pushkin. Dom). – M.-L.: AN SSSR, 1958. – T. 2. – S. 7-48. 13. Kan, Endryu (Kahn, Andrew) “Pushkin's Wanderer Fantasies” in Rereading Russian Poetry. Ed. Stephanie Sandler (New Haven: Yale University Press, 1999). – S. 225-247. 14. Levkovich Ya. L. Stikhotvorenie Pushkina «Ne dai mne bog soiti s uma» // Pushkin: Issledovaniya i materialy / AN SSSR. In-t rus. lit. (Pushkin. Dom). L.: Nauka, 1982. – T. 10. – S. 176-192. 15. Lednitsii, Vatslav (Lednicki, Waclaw) Pushkin’s Bronze Horseman. Greenwood Press: Westport; Connecticut, 1955. 16. Lotman Yu. M. K probleme «Dante i Pushkin» // Lotman Yu.M. Pushkin: Biografiya pisatelya; Stat'i i zametki, 1960–1990; «Evgenii Onegin»: Kommentirii // Sankt-Peterburg: Iskusstvo — SPb, 2003. – S. 332-335. 17. Mitskevich, Adam. Dzyady, chast' III; Otryvok chasti III // Mitskevich Adam. Izbrannye proizvedeniya v 2-kh tomakh. – T. 2. – M.: Khudozhestvennaya literatura, 1955. 18. Mitskevich, Adam (Mickiewicz, Adam). Dziady, część III. Ustęp. URL: http://pl.wikisource.org/wiki/Dziady_(Mickiewicz)(data obrashcheniya 19.01.2014) 19. Mitskevich, Adam. «Russkim druz'yam» (Do Przyjaciol Moskali) v postrochnom perevode N. K. Gudziya // Tsyavlovskii M. A. Mitskevich i ego russkie druz'ya // Tsyavlovskii M. A. Stat'i o Pushkine / M.: AN SSSR, 1962. – S. 174–175. 20. Mitskevich, Adam. «Oleshkevich» (Oleszkiewicz), «Pamyatnik Petru Velikomu» (Pomnik Piotra Wielkiego) v postrochnom perevode N. K. Gudziya // Mitskevich A. Oleshkevich. Pamyatnik Petra Velikogo // Pushkin A. S. Mednyi vsadnik / Izd. podgot. N. V. Izmailov. — L.: Nauka. Leningr. otd-nie, 1978. – S. 137-144 (Lit. pamyatniki). 21. Povartsov S. N. Tsareubiistvennyi kinzhal: (Pushkin i motivy tsareubiistva v russkoi poezii). Voprosy literatury. 2001 g. № 1. – S. 88-116. 22. Proskurin O. A. Poeziya Pushkina, ili Podvizhnyi palimpsest. M.: Novoe literaturnoe obozrenie, 1999. 23. Pushkin A. S. Polnoe sobranie sochinenii v 10 t. / AN SSSR. In-t rus. lit. (Pushkin. dom); Tekst proveren i primech. sost. B. V. Tomashevskim. Izd. 4-e — L.: Nauka. Leningr. otd-nie, 1977-1979. 24. Pushkin A. S. Polnoe sobranie sochinenii, 1837—1937, v 16 t. / Red. M. A. Tsyavlovskii, T. G. Tsyavlovskaya-Zenger. — M.; L.: Izd-vo AN SSSR, 1937-1959. 25. Surat, I. Z. «Stoit, beleyas', Vetiluya...» // Novyi mir. – 1995. № 6. – S. 200-208. 26. Toddes E. A. K voprosu o kamennoostrovskom tsikle // Problemy pushkinovedeniya: Sbornik nauchnykh trudov. — Riga: Latviiskii gos. universitet im. P. Stuchki, 1983. – S. 26-44. 27. Epshtein M. N. Faust i Petr. (Tipologicheskii analiz parallel'nykh motivov u Gete i Pushkina)// Getevskie chteniya 1984: M., Nauka, 1986. – C.184-202. |