Translate this page:
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Library
Your profile

Back to contents

Litera
Reference:

Kurman Duguzhev's The Cranes: Representation of the Sublime

Kazharova Inna Anatol'evna

PhD in Philology

Senior Researcher at Institute for the Humanities, branch of Kabardino-Balkarian Research Center under the Russian Academy of Sciences

360000, Russia, respublika Kabardino-Balkariya, g. Nal'chik, ul. Pushkina, 18

barsello@rambler.ru

DOI:

10.25136/2409-8698.2018.3.26584

Received:

13-06-2018


Published:

25-09-2018


Abstract: The subject of research is the ways of imaginative representation of the category of the sublime in the context of autobiographical motifs in the poetry of the Circassian author Kurman Duguzhev. The object of the research is the works of the second collection of the poetic series "The Cranes". To date, it has not been noted that the main value, determined at the intersection of the work biography and the thematic unpretentiousness of the work of Kruamn Duguzhev, is the category of the sublime. The author for the first time analyzes one of the essential categories of the poetic attitude of the Circassian poet, dwells in detail on such aspects as the experience of the sublime through participation in a certain type of space, the conjugacy of the sublime and creative activity of the subject. The structure of the designated subject implies the use of a biographical method in combination with the methods of figurative semantic and value analysis of a literary text. In the course of the analysis, it becomes obvious that the category of the sublime is more widely transmitted through the images of the ascended space. The latter is always deployed in the context of autobiographical value-related themes for the poet. It is significant that at the same time the actualization of the mountain vertical does not imply a value opposition to a horizontally organized space. However, the difference is that ascended space (mountains) transforms the hero, and the space expanding in breadth (field) transforms the hero. In addition, Kurman Duguzhev’s ascended space turns out to be semantically richer: through its details the features of the poet’s spiritual and physical appearance are outlined, it is not only the ascension / elevation motive that is found in it, but the motive of descent and extinction of vital forces logically associated with it. Thus, it can be said that the category of the sublime organizes and interprets the figurative logic of the series “The Cranes”.


Keywords:

category of the sublime, Kurman Duguzhev, biography, space, vertical, metaphor, theme, hero, image, anthropomorphism


Творчество черкесского поэта и прозаика Курмана Бахситовича Дугужева (1941–1984) не обойдено вниманием литературоведов и собратьев по перу. После выхода стихотворного сборника «Журавли» (1970) его имя постепенно стало обретать черты знаковости в духовных поисках поколения, вступившего в адыгскую литературу в конце 1960-х гг. Это отчетливо прослеживается по исследовательским обзорам Л. А. Бекизовой [3], Х. Х. Хапсирокова [16], Х. Б. Бакова [2]. Характерно, что все они отмечают обаяние простоты, определяющей угол художнического зрения К. Дугужева: «Редко он доходил до простой констатации истины, но поэзию искал и находил в самых обычных вещах и явлениях» [2, с. 63]. Пожалуй, наиболее значимая «портретная» характеристика, фигурирующая в отзывах о К. Дугужеве — «человек труда». Тема труда — одна из доминантных в его поэзии, и, несмотря на типизирующую привязку ко времени, она обретает у него проникновенное звучание. Отчасти это можно объяснить ее непосредственной сопряженностью с фактами его жизни. Известно, что будущему поэту пришлось пройти испытание тяжелым трудом в раннем возрасте. Как следует из биографических очерков [1; 8], по окончании восьмилетней школы он вынужден был отправиться пастухом в горы, через несколько лет его ожидала работа кладчика-штукатура, параллельно с которой он оканчивал вечернюю школу, а редкие минуты отдыха посвящал творчеству. Первые творческие опыты К. Дугужева не остались незамеченными, его стихи появились в местной периодике, зазвучали на радио. Он не оставлял свое перо и в армейские годы, тогда же открылся в нем талант корреспондента. Годы учебы в Литературном институте им. Горького на семинаре С. В. Смирнова совершенствуют поэтическое мастерство К. Дугужева: его выпускная работа, сборник стихов, получает рекомендацию к публикации в издательстве «Современник».

Сотрудничество в областной газете, на радио, в книготорговле и писательской организации, работа на химзаводе — на всех этапах насыщенной трудовой биографии, вместившейся в короткую жизнь К. Дугужева, не прерывается стремление к простому и ясному слову, ставшему метой его художественности. Еще раз повторим, что разработка темы труда типична для его времени, как типична ее обязательная включенность в образно-смысловой комплекс родины, дружбы, верности. Разумеется, прежде всего о разработке этих понятий заходит речь в отзывах на отдельные сборники К. Дугужева. Однако до сих пор нигде не было замечено, что главной ценностью, определяющейся на пересечении его трудовой биографии и тематической непритязательности его творчества, оказывается категория возвышенного. Более того, ни одна из характеризующих сторон его поэзии не была рассмотрена аналитически.

Предмет нашего исследования — способы образной репрезентации категории возвышенного в контексте автобиографических мотивов поэзии К. Дугужева. Структура обозначенного предмета подразумевает сочетание биографического метода с методами образно-семантического и ценностного анализа художественного текста.

Как нам предстоит убедиться, категория возвышенного является сущностной в миропонимании К. Дугужева. Рефлексии, подводящие читателя к ее осознанию, присутствуют во всем объеме его поэзии, но именно в «Журавлях», втором по счету сборнике стихов, возвышенное определяется с наглядностью и целостностью авторской мифологии.

Определения возвышенного в различных источниках отличаются по степени детализации. Мы в качестве исходного выбрали то, в котором более лаконично сформулировано очевидное и неизменное смысловое соотношение, «обрастающее» на разных этапах истории эстетики новыми нюансами: «Возвышенное — эстетическая категория, характеризующая внутреннюю значительность предметов и явлений, несоизмеримых по своему идеальному содержанию с реальными формами их выражения» [14, с. 94]. Выше уже приводилась мысль о том, что К. Дугужеву была дана способность видеть поэзию «в самых обычных вещах и явлениях». К этому стоит еще добавить, что степень несоизмеримости реальной формы предмета или явления с их идеальным содержанием в его творчестве могла быть разной, но отношение к этому лирического субъекта всегда было одинаково ровное, философски-умудренное.

Все художественные тексты, послужившие материалом наших наблюдений, будут приводиться в подстрочных переводах, хотя сборник «Журавли» доступен русскоязычному читателю — в 1973 г. он был опубликован в переводе В. Сорокина [7]. Тем не менее, важные для литературоведческого анализа детали с наибольшей точностью можно передать только через подстрочник.

Автобиографизм, свойственный большинству его произведений, заставляет обратить внимание на то, что поэту было чуждо сложное, драматичное отношение к действительности, вне которого лирика обычно мыслится редко. При этом в его стихах нет и намека на легковесность. Здесь свой, вероятно, производный от особого склада души, цельный тип мировосприятия, которому, пожалуй, точнее всего соответствует характеристика, данная профессором Литературного Института Л. А. Гаглоевой, — «гриновская праздничность» [10, с. 69].

Высокая сфера творчества с ранних лет жизни К. Дугужева гармонично переплеталась с трудовой деятельностью. Если обычно в биографии художника тяжелый физический труд — свидетельство преодоления каких-то вынужденных обстоятельств, то в случае с Дугужевым это была еще и значимая, а возможно определяющая часть его жизненной философии.

Переживание возвышенного происходит, прежде всего, через восприятие К. Дугужевым пространства, сформировавшего его как личность. Пребывание на самой высокой точке земной поверхности — вероятно, одно из наиболее глубоких впечатлений его детства. Подростком ему пришлось отправиться пастухом в горы, — как повествует стихотворение «Тисовое дерево», — «вместо отца, погибшего на фронте»:

Эти древние горы

Хорошо помнят

Детство, прошедшее в пастушеских заботах —

Вместо шапки

Пух белых облаков

Надели они на мою голову,

В ту пору, когда отняла

Война моего отца,

Вместо него я в горы поднялся.

(Здесь и далее подстрочные переводы наши. – И.К.)

[6, с. 39].

И в «Тисовом дереве», и в целом ряде других произведений актуализируется вознесенное пространство. Такая повторяемость, разумеется, подчеркивает не только автобиографическую составляющую, но мотивированную ею философию героя. Как замечает Л. Ю. Фуксон, «человекоразмерный характер художественного мира определяет то, как он простирается. Художественное пространство никоим образом не пустая внешняя емкость для изображаемых предметов – это протяженность жизненной озабоченности героя и «внежизненного», завершающего (эстетического) горизонта автора» [15, с. 9]. «Протяженность жизненной озабоченности» героя К. Дугужева ассоциирована главным образом с «верхними этажами» миропорядка, его путь ведет вверх. В свете рассуждений Л. Ю. Фуксона о том, что существуют «способы простирания мира для человека как своего либо чужого; как родного дома, заслуживающего полного доверия, либо как опасного пути, требующего неусыпной настороженности» [15, с. 13], становится очевидным: герой К. Дугужева успешно обживает высоко вознесенное пространство, и оно становится его домом. Но пространство это обживается не в том смысле, что осваивается человеком и подчиняется его воле, — мир горный и человек существуют здесь на равных, что запечатлевается посредством образной симметрии:

От изморози осенней

В поседевшей бурке

Не раз, не раз

Я встречал рассвет.

Если шея гор отягощалась снегом,

Я тоже нес эту тяжесть с ними.

Словно башлыком

С покрытой снегом шеей

Отару сторожа,

Я зиму проводил.

[6, с. 39].

Несложно заметить, что гора и человек отражаются друг в друге. Пейзаж наделяется антропоморфными чертами, но, как будет показано несколько ниже, это антропоморфизм особого характера. Любопытно, как пейзаж обусловливает не только психологические, но и «портретные черты» самого автора. Заглавный образ произведения — низкорослое тисовое деревце — предмет самоотождествления К. Дугужева:

В теплой долине

На мягком черноземе

Я, подобно тополю,

Не рос,

Тисовым деревцем

На горной твердыне

Среди льдин и снега

(Я) Поднялся.

Оттого и ростом

Я не стал высок.

Но на жизнь

Не ропщу –

Лютый буран

Как бы ни набрасывался

Маленькое тисовое деревце

Согнуть ему не удастся.

[6, с. 39].

Взамен высокого физического роста даруется высокая стойкость духа.

Все, что в юные годы окружало будущего поэта, естественным образом закрепляется в его сознании, формируя его нравственные и эстетические представления, очерчивая точку его духовного исхода. В стихотворении «Когда я был в горах» он ассоциирует себя с орлом, свободно парящим «над древними вершинами Кавказа». Взгляд сосредоточен на образах, составляющих верхний ярус пространства: «здесь небо соединяется с землей», его «первым приветствует солнце», «похожие на свору пастушеских собак» его сопровождают облака, а «ветер танцует под мелодию» его песни. Иными словами, между ощущением гармонии его с горным миром и ощущением дома стоит знак равенства. Это его личное пространство, безопасное, защищающее, и неслучайно здесь возникает метафора уюта – «теплое гнездо». А жизнь городская, оседлая, мыслится как утрата дома:

Теперь, живя в большом городе

Когда вспоминаю жизнь в горах,

Из ее теплого гнезда выпавшим птенцом

Себе начинаю казаться.

[6, с. 27].

Подобные образно-семантические ходы, в общем-то, вполне типичны для поэзии Северного Кавказа, но существенно, что параллельно с этим К. Дугужев определяет второй, духовный план вещей и явлений, ведь не случайно «составной частью смысловой архитектоники образа горы является идея возвышения» [9, 19]. «Все начинается с вершины» – основная мысль одного из его стихотворений. Образ высоты, ощущение ее изначальности становится доминирующим в его поэзии. Воспеть ее красоту для него недостаточно, она влечет его как некая первооснова духа, ценность, которая помогает ему не потерять себя. Показательно, что после возвращения из армии «он вновь уходит пастухом в горы, по которым так истосковался» [1, с. 210].

Разумеется, жизнь природы в его восприятии организована и осмысленна. Стихотворения «Тисовое дерево», «Когда я был в горах», «Родник», «В осенний день» позволяют заметить, что широко применяемый К. Дугужевым прием олицетворения являет в его поэзии не только параллель человеческой жизни, но дух, который обращен к герою, сопутствует ему и оберегает его. Образы трудящихся людей — табунщики, косари, колхозники — реалистичны, предметны и в то же самое время, если можно так сказать, удаляются в дымку какого-то особого смысла. Достигается это через выразительную направленность «визуального ряда» от пейзажа к действиям человека. По такому принципу построены стихотворения «Косари», «Костер пастуха», «Старик-горец». В этом контексте представляется неслучайным, что своих героев К. Дугужев часто изображает на возвышенности: табунщик, «Свободный как ветер, / На горных высотах / Пасет скакунов / В компании с облаками» («Старик-горец»), девушка, укладывающая сено на высоком стогу, «растет, уходя в небо» («Девушка, что складывает стог»), герой стихотворения «Когда я был в горах» когда-то «Над вершинами Кавказских гор / Парил, подобно орлу».

Любопытно, что сквозь этот апофеоз сопряженности вознесенного пространства и возвышенного духа все же просматривается неизбежный и логичный мотив спуска, мотив угасания жизненных сил. Реконструируя алгоритм сакрализации гор в мифоэпическом и художественном сознании адыгов, Ю. М. Тхагазитов указывает, что «диагональ, соединяющая начало пути человека с вершиной — это реальный, земной путь как составная бесконечности. От вершины горы путь человека разветвляется: по вертикали вверх — бессмертие, слияние с беспредельностью, или вниз по другому склону — в прошлое, к забвению» [13, с. 17]. Герой стихотворения «Старик-горец» когда-то был сопричастен горным вершинам настолько, что обрел прозвище «Горный бог». Исключительность этого героя сказывается также в небанальном ритме его жизни, бесстрашии и стремительности, с которой он, табунщик, перемещался среди горных скал и по поверхности земли. Каждое появление «Горного бога» в селении ознаменовывалось праздничными скачками, где он всегда становился первым:

Иного он и не мыслил.

Казалось ему, что нет силы,

Способной выбить его из седла.

Не знал он, что старость, его нагнав,

Над ним свершит такое.

[6, с. 24].

Поражение стремительного всадника — окончательный спуск его «с небес на землю», метафора конца. Угасание репрезентируется через красноречивую пейзажную картинку — камень, упавший с горы:

Теперь, обессиленный старостью,

Когда пригревает солнце,

Тихо выходит он со двора,

Садится, прислонившись к подножью горы,

Вспоминая прошедшее.

И когда он сидит у подножья,

От горы, над ним возвышающейся,

Отколовшимся

И на землю скатившимся камнем он кажется.

[6, с. 24].

Мы уже касались антропоморфизма природы в контексте стихотворения «Тисовое дерево». Сейчас необходимо добавить к сказанному, что олицетворение в поэзии К. Дугужева тяготеет к зеркальности: с одной стороны — наделенные человеческими чертами образы природы, с другой — человек, уподобленный пейзажу:

А иногда, когда от его трубки

Взвивается тонкий дымок,

Видится он деревом сгоревшим,

Что дотлевает тихонько.

[6, с. 24].

Разумеется, внутренняя сопричастность героя вознесенному пространству может быть истолкована как наиболее упрощенная и очевидная метафора возвышенного. «Феномены, явления, события, состояния, возвышающие человека над его обыденной жизнью, указывающие ему на какие-то иные, более высокие горизонты, чем те, с которыми он встречается обычно» [5, с.288] и свершающееся в итоге духовное преображение субъекта, словно бы заложены самой природой в той «системе координат», которую задают горные вершины. Однако важно заметить, что в сборнике «Журавли» при явной актуализации вознесенного пространства совершенно отсутствует противопоставление горного пейзажа и пейзажа равнинного, противопоставление ценностных систем, определяемых вертикалью и горизонталью. Более того, развертывание пространства вширь также открывает путь к возвышению духа, но здесь уже вступают в права законы гармонии, определяемые не только естественностью и простотой равнинного пейзажа, но деятельным присутствием в нем человека.

Обращая внимание на соотнесенность возвышенного с такими категориями, как величественное и прекрасное, С. Кузнецов поясняет, что «величественное есть количественное выражение возвышенного, его состояния, и поэтому оно близко к гармоническому прекрасному» [12, 83]. Так, в стихотворении «На картине поля» изображение природы построено на плавных переходах друг в друга деталей пейзажа и базисных категорий этого мира. Создается впечатление, что они обусловливают друг друга: ласка и утреннее солнце; безмятежность и лань, стоящая «на ветвях горы»; «вселенская свобода» и «ее властелин» — орел, кружащий в небе; нежность и новорожденный жеребенок, потянувшийся к своей матери. Герой должен добавить к этому свой «штрих», чтобы картина стала полной:

Я смотрел на мир,

Как на картину, созданную мной,

И заметил,

Что что-то в ней не так.

[6, с. 11].

Обычно в таких случаях следует ожидать высоких поэтичных жестов, однако герой всего лишь скашивает густую траву:

Буйную траву кладя валками

Скашивал я,

Не жалея сил.

Вечером

Я бросил взгляд

На поле

И еще прекрасней

Увиделось мне оно.

[6, с. 19].

Но в этом нехитром жесте сказывается мировоззренческая позиция К. Дугужева — достижение полноты существования в созидательном взаимодействии с окружающим миром.

Не для всякого труд открывается возвышающей стороной, и далеко не каждому он дает стимулы к духовному росту. Опыт К. Дугужева уникален в том смысле, что в 1960–1970-е гг., на которые пришелся расцвет его творчества, он воспевал труд не декларативно, не на потребу дня, а превращал его в искренний гимн жизнелюбия. Вероятно, в этом кроется притягательность его поэтических строк. Характерен факт, который подмечает в его биографии В. Абитов: даже получив высшее образование, сотрудничая в редакциях газет и на радио, «он постоянно возвращался на химзавод, от которого никак не мог отлучиться сердцем» [1, с. 210]. В его творчестве нет трагической оторванности от мира, мир целостен и живет полнокровной жизнью, а герой — всегда в прямом отношении к этой целостности. Он отдыхает в поле после сенокоса, и через соломинку, зажатую в зубах, «втягивает» свежесть и очарование летнего вечера:

Соломинкой я втягиваю

Насыщаясь,

Как майской сметаной, запахом сена,

Дивной трелью перепелки.

Я крикнул бы: «Мгновение,

Остановись, прекрасно ты!»

Однако, нет, пусть длится без остановки,

Эта прелесть жизни, хотя бы однажды.

«Мгновение» [6, с. 11].

Известное поэтическое «заклинание», которое вспоминается герою, не отвечает его настроению, у него свое восприятие счастья, — для него оно слишком очевидно и близко, чтобы загромождать его драматизмом. Подобная тенденция отчетливо прослеживается в ряде произведений, среди которых наибольший интерес вызывают, пожалуй, «Ботинки».

Как пишет Л. Бекизова, «Ботинки» можно отнести к разряду стихов автобиографических. Но поэт далек от пересказа своей биографии с последовательным изложением места рождения, осмыслением виденного, пережитого. Он находит свое образное решение, находит необходимые художественные реалии. Он обращается к пересказу, условно говоря, биографии ботинок трудового человека, ботинок, которые прошли теми же жизненными тропами, что и хозяин их» [4, с. 224]. Но при всем этом, воспевание малопоэтичных предметов — тема, в которой поэт рискует «прозвучать» если не наивно, то избито. В свое время классик адыгской литературы А. П. Кешоков воспел солдатские сапоги, разделившие с героем и тяготы войны, и радость победы — в контексте военной лирики это имело художественную убедительность. К. Дугужев повторяет примерно те же ходы: «ботинки эти рано просыпались», «их ранили острые камни», выпадало им и идти в плясовом круге «в паре с милыми девичьими туфельками», их хлестал дождь, иссушало солнце… Подобное развитие ожидает финал с нотками неубедительного риторического оптимизма: «Теперь их, уважения достойных, / Подвесили высоко на заборе» [6, с. 3], но Дугужев находит для него очень изящный и остроумный разворот: «Хоть и стерлись уже их подошвы, / Сохранили они лицо обуви» [6, с. 3]. В оригинале умело обыграна многозначность кабардино-черкесского существительного «напэ»: 1. Лицо, щека; 2. Совесть, честь; 3. Верх обуви, охватывающий ступню [11, с. 526]. То есть ботинки «сохранили свою честь и совесть».

Вероятно, именно такого рода автобиографизм — без поэтического надрыва, проникнутый жизнелюбием, понятный и будничный, — и определяет высокую степень доверия, которое пробуждает в читателе воссозданный К. Б. Дугужевым мир.

На материале ряда произведений сборника «Журавли» становится очевидным, что категория возвышенного транслируется пространственными образами в большей мере, нежели образами предметного мира. В свою очередь пространство всегда развертывается в контексте автобиографически ценностной для К. Б. Дугужева темы труда. Примечательно, что при этом в центре его внимания оказывается не ремесло поэта, а физический труд, раскрывающий поэзию в природе. Пространство, способствующее переживанию автором и его героем возвышенного, как правило, развертывается вверх. Это горная вертикаль. Но при этом не задействована аксиологическая противопоставленность ее горизонтали. Обе пространственные модели мыслятся как нечто свое, родное, безопасное. (Лишь раз возникает косвенно отсылающая к горизонтально организованному пространству оппозиция города и гор, жизни оседлой и деятельной). Очевидная разница наблюдается лишь в том, что вознесенное пространство (горы) — преображает героя, а пространство, развертывающееся вширь (поле) — героем преображается. Кроме того, вознесенное пространство у К. Дугужева семантически более насыщенно, поскольку именно через его детали очерчиваются особенности духовного и физического облика поэта, именно в нем находит место не только мотив восхождения/возвышения, но и логически сопряженный с ним мотив спуска, угасания жизненных сил. Таким образом, на пересечении автобиографических мотивов творчества К. Дугужева и тематических предпочтений его современности, ценностной доминантой, посредством которой интерпретируется образная логика сборника «Журавли», оказывается категория возвышенного.

References
1. Adygskie pisateli. Spravochnik. / Sost. V. Abitov. Cherkessk, 2007. 267 s.
2. Bakov Kh. I. Natsional'noe svoeobrazie i tvorcheskaya individual'nost' v adygskoi poezii. Maikop: Meoty, 1994. 253 s.
3. Bekizova L. A. O molodykh poetakh // Teplyi ochag. (Na cherkesskom). Cherkessk: Stavropol'skoe knizhnoe izdatel'stvo, 1973. S. 177–186.
4. Bekizova L. A. Otvetstvennost' slova: literaturno-kriticheskie stat'i. Cherkessk: Stavropol'skoe knizhnoe izdatel'stvo, 1981. 412 s.
5. Bychkov V. V. Esteticheskaya aura bytiya. Sovremennaya estetika kak nauka i filosofiya iskusstva. M.: Izdatel'stvo MBA, 2010. 784 s.
6. Duguzhev K. B. Zhuravli. Stikhi. (Na cherkesskom). Cherkessk: Stavropol'skoe knizhnoe izdatel'stvo. 1970. 70 s.
7. Duguzhev K. B. Zhuravli. Stikhi i poemy. M.: Sovetskaya Rossiya, 1973. 93 s.
8. Duguzheva L. O nevyskazannom mnoi povedayut ego proizvedeniya // Duguzhev K. B. Zimnyaya raduga. Roman. Cherkessk: Karachaevo-Cherkesskoe knizhnoe izdatel'stvo. 2011. 176 s.
9. Kuchukova Z. A. Karachaevo-balkarskaya vertikal'. Nal'chik: El'brus, 2016. 304 s.
10. Literatura bratskikh respublik. Karachaevo-Cherkesiya // Literaturnaya Kabardino-Balkariya. 2001. № 4. S. 68–103.
11. Slovar' kabardino-cherkesskogo yazyka. Moskva: «Digora», 1999. 852 s.
12. Slovar' filosofskikh terminov. Moskva: INFRA-M, 2005. 731 s.
13. Tkhagazitov Yu. M. Evolyutsiya khudozhestvennogo soznaniya adygov. Nal'chik: El'brus, 1996. 256 s.
14. Filosofskii entsiklopedicheskii slovar'. M.: Sovetskaya entsiklopediya, 1983. 840 s.
15. Fukson L. Yu. Prostranstvennye arkhetipy // Syuzhetologiya i syuzhetografiya. 2014. № 1. S. 9–15.
16. Khapsirokov Kh.Kh. Nachinayushchie ili sostoyavshiesya? // Dobryi sled: sobranie proizvedenii cherkesskikh pisatelei. (Na cherkesskom). Cherkessk: Stavropol'skoe knizhnoe izdatel'stvo, 1978. S. 224–242.